— Не смей!
Мальчишка-то пылок был, он мог на висельника и кинуться, хоть висельник в два раза его шире, но Максимилиан целыми днями с оружием упражнялся. Еще неизвестно, чья бы взяла. И поэтому Агнес повторила твердо, пока мужик еще не сделал дела:
— Не смей! Ко мне ступай!
Мужик тут же пошел к ней.
— На колени встань!
Тот сразу повиновался, не раздумывая.
— Имя свое назови! — сказала она и протянула ему руку.
— Игнатий Вальковский меня зовут, госпожа.
— Целуй руку, Игнатий, ибо до конца дней своих поклялся мне быть слугой.
Игнатий сунул нож под мышку, огромными своими черными руками взял белую руку своей госпожи и поднес к губам.
— Раб я ваш навек, — сказал он и едва прикоснулся к белой коже, чтоб щетиной не царапать ее.
— Не забывай клятву свою. Забудешь — проклят будешь, — пообещала она. — Все, ехать нужно. Садись на козлы.
И пошла к карете.
— Госпожа, только в Мален мне ехать не резон, — шел за ней следом Игнатий.
— Так поедем в Хоккенхайм, если ночи не боишься, — бросила она, садясь в карету без помощи Максимилиана.
— Так ночь — мое время, — оскалился Игнатий, выхватил из руки юноши хлыст и полез на козлы.
Агнес глянула на Максимилиана из окна кареты и произнесла, губу нижнюю выпятив:
— К господину ступай, увалень никчемный.
Щелкнул хлыст, и уставшие кони почувствовали опытную руку. Карета тронулась и вскоре исчезла вдали. А Максимилиан стоял на обочине — остался один, вечером, без коня, почти без денег, с разодранными щеками и погрызенными губами, вдали от своих людей и господина. Но он был несказанно рад и благодарил небо, что наконец, распрощался с госпожой Агнес. Век бы ее больше не видать.
А потом он поглядел на приближающуюся телегу с мужиками, на стражника, что сидел у колоды на траве, и пошел прочь побыстрее. И то ли от спешки, то ли от глупости не пошел он в город, где мог бы переночевать, а двинулся на юг, обратно в Эшбахт.
⠀⠀
⠀⠀⠀
…Сыч собрал хворост. Велено протопить камин, ну, значит, будет топить. Волков сидел мрачный у обоза и глядел, как солдаты Рене ставят ему палатку. Дома в Ланне у него шатер прекрасный был, но не в Ланн же за ним ехать. Ничего, поживет в палатке, пока сырость и вонь из дома не выветрятся. Пока Ёган крышу не покроет, пока мебель не привезут, пока стекла не вставят, пока… Пока… Пока…
«Вот тебе и лен в прокорм, — в который раз думал он, раздражаясь, — вот тебе и награда от добрых сеньоров. Лживые люди, служить им — глупость, верить — еще большая глупость, особенно барону».
Он глядел на солдат, которые вовсе не были так грустны, как он, наоборот, отчего-то веселы и дело делали так споро, что и сержантам за ними приглядывать было не нужно. Одни ставили палатки, другие рубили кустарник, что рос вокруг, складывали его в большие кучи. Это про запас, через пару дней высохнет на солнце и пойдет в костер. Другие искали деревья, которых было совсем немного вокруг, да и те были совсем молодые, и рубили их на нужды. И все они находились в добром расположении духа. Словно пришли домой из долгого похода.
«Радуются, дураки, — думал Волков, — чему радуются, чем кормиться будут в пустыне этой?»
И тут приехал Бертье. Еще один счастливый дурак. Радуется, улыбается. Лошадь еле жива от усталости, не иначе как гнал ее понапрасну. А лошадь-то Волкова. К луке седла привязаны три мешка: шевелятся, потявкивают.
Бертье эти мешки к нему несет, хвалится:
— Кавалер, честное слово, удача нам была. Не зря я вас уговорил, не зря поехал.
Злит он своей веселой физиономией кавалера и тем, что лошадь гнал, и даже акцентом своим злит, но кавалер виду не подает, спрашивает: