— Господин, не надо никого наказывать, я их прощаю.
— Прощает она, — кавалер невесело усмехнулся. Ему через неделю нужно будет жалованье людям Брюнхвальда платить, и уж они его не простят, да за постой в таверне деньги требуются, монахи-то жрут как не в себя. Он вздохнул и сказал: — Навет есть большой грех и преступление. Клеветников надобно покарать!
— Смертью? — ужаснулась женщина.
— Это решит Святой трибунал инквизиции, — отвечал Волков.
Смерть их была совсем не нужна ни ему, ни трибуналу, им требовались деньги.
⠀⠀
Первой солдаты Брюнхвальда приволокли жену фермера, бабищу в семь добрых пудов веса. Видно, по улице ее тащить пришлось, была она без чепца и вся в грязи, и при этом выла не женским голосом, басом:
— За что, господи, за что меня-то?
Солдаты, видно, с ней намаялись, кинули ее на пол, а один пнул в бок сапогом немилосердно.
Баба продолжала выть громогласно, повторяя свое: «Меня за что?» Озиралась вокруг, пока не увидела вдову. Тут, видно, она нашла виновницу своих бед, с трудом поднялась с пола, вся юбка в грязи, к коленям липнет, и пошла, огромная и завывающая, к женщине, тянула к ней руку:
— Ты, шлюха, ты… Из-за тебя я тут, блудница.
Она даже кинулась на перепуганную до смерти вдову, да налетела на кулак Сыча. А Сыч бить был мастак. Повалилась бабища на пол, лежала, морду рукой закрыв, и выла.
— Ну, — произнес кавалер, — говорить будешь или тебе еще дать разок?
Баба даже его не услыхала, так и лежала на полу склада.
— Сыч, приведи ее в чувство, — распорядился Волков.
Фриц с помощниками начал поднимать огромную женщину, а та вдруг стала упираться, вырываться. И последовала долгая возня, пока палачи, разозлившись и избивая ее немилосердно по лицу и по чреву, не разодрали ей платье. Долго возились с женой фермера и уже полуголую привязали к козлам, накрепко.
Все устали от нее, даже монахи-писцы морщились от нескончаемого ее воя.
Волков, понимая, что от нее показаний не будет, ведь даже имя свое она не говорила, выла только, зло сказал:
— Сыч, заткни ее наконец.
Тот и сам был в бешенстве от этой тупой бабищи, взял кнут из арсенала местного палача и полоснул ее по жирной спине. Звонкий щелчок — и кожа вздулась фиолетовым рубцом.
Баба и вовсе взорвалась ревом, да таким, что кавалер едва уши не закрыл руками. Но после следующего удара вдруг перестала выть и стала молить:
— Не надо, Господа ради, не бейте меня более. Хватит мне уже. Не велите ему меня бить, господин.
— Говорить будешь или еще хочешь кнута? — сурово спросил кавалер.
— Буду, господин, скажите, что говорить нужно, — подвывая и истерически всхлипывая, молила толстуха.
Волков задать вопрос не успел, дверь отворилась, и в комнату вошел Брюнхвальд, следом солдаты его втолкнули в склад мужика бледного, как полотно, а за ним еще и сухую болезную бабу с постным лицом и серыми поджатыми губами. Баба та, как увидала, что толстуха рыдает полуголая и растянутая на козлах, а на спине у нее уже синие рубцы, так сразу и заорала истошно:
— Господи, да будь ты проклят, Ханс Раубе!
И, закатив глаза, плашмя рухнула на пол — ротмистр едва успел поймать ее, чтобы она об каменный пол голову не разбила.
А Волков стал жмурить глаза и тереть их пальцами возле переносья, голова у него начинала болеть от всего этого. Полдень уже дано прошел, а он еще и не обедал. И обед, видимо, откладывался.
Брюнхвальд ушел ловить остальных, а кавалер опрашивать доставленных людей не стал, послал Ёгана в ближайшую харчевню за едой. Он забыл, что отец Иона утром возложил на него епитимью с постом, и потому с удовольствием принялся за горох с салом, а потом и за пирог с зайчатиной. Хотя сало прогоркло, а зайчатина местами была сыра, бывшему солдату вся еда сошла за хорошее. Все это улучшило его настроение, а пиво, хотя и не очень доброе, вроде как спасло его от головной боли.
А тем временем Брюнхвальд переловил почти всех, кто был у него в списке. Не хватало только молодого кузнеца Рудольфа Липке, хотя он как раз и не требовался Волкову: «Вряд ли парень станет писать донос на смазливую бабенку, которая ему дает», — размышлял кавалер.