— Хороший вентилятор, действительно воздух гонит. И радиус действия широкий. Где бы ты ни находился, везде ветерок щекочет. Нет, правда, хорошая штука.
— Да, конечно, так лучше.
Я не знал, как поддержать разговор. Я видел, что он пытается установить между нами взаимопонимание, но не мог придумать, о чем бы его спросить. Его фразы превращались для меня в безапелляционные сентенции, констатацию истины в последней инстанции. Есть люди, способные говорить часами и ничего при этом не сказать, они могут рассуждать о погоде, могут развить целую теорию касательно облачка — и всё лишь для того, чтобы оттянуть момент возвращения домой. Жерар относился к этой категории, я же был не способен сочинить ни одной фразы для поддержания беседы.
Возможно, именно поэтому я вдруг стал рассказывать ему про бабушку. И поделился своими страхами — практически чтобы сделать ему приятное. Но быстро понял, что мне и самому необходимо с кем-то об этом поговорить. Лучше всего с человеком, который не знает моей семьи. Несколько дней меня мучили видения дома престарелых. Мне казалось, что я побывал в зале ожидания на полпути к смерти. Ни о чем другом я больше думать не мог. Наверное, это был признак незрелости, но я впервые задумался о собственной старости и о деградации, которая когда-нибудь ждет меня самого. Я попеременно испытывал то острую потребность жить полной жизнью, то чувство опустошенности. Все представлялось мне бессмысленным и ненужным.
То лето оказалось смертоносным. Старики перестали быть незаметными: они дружно заполнили морги. Своеобразная форма протеста. Пресса отозвалась, поставив вопрос ребром: как европейская страна может позволить своим старикам вот так умирать? Впрочем, ответ был очевиден. Именно потому, что мы европейская страна, и случилась эта катастрофа. У европейцев отсутствует традиция заботы о стариках. Французы с этим столкнулись впервые. Неожиданно обнаружилось огромное количество старых людей, одиноко умиравших в своих квартирах. Жерар был счастлив, что нашелся такой замечательный сюжет для беседы.
Он пустился в пространные рассуждения, перебивать его мне не хотелось. Легко судить о проблеме, от которой ты сам далек; а он-то что будет делать со своими стариками через несколько лет? Он ругал тех, кто, нежась на солнышке, между двумя прохладительными аперитивами наконец вспоминает о своих престарелых родителях и хватается за телефон, дабы избавиться от чувства вины:
— Да, мам, напоминаю: надо больше пить… Это очень важно… Не забывай… Они сказали, два литра в день… Ну ладно, мы тебя все целуем… Мы тут тебе открытку отправили, скоро получишь… Думаем о тебе! Ну все, пока… Главное — не забывай пить…
Жерар был очень горд своей мизансценкой, мне же было не до смеха: я тоже готовился вступить в общество почтовой открытки. Я буду среди тех, кто изредка звонит и кому эти звонки в тягость, потому что нечего сказать и страшно спрашивать, как дела, — ведь дела-то плохи. А потом в разговоре начинают возникать паузы, и тогда старики, чтобы эти паузы заполнить, начинают жаловаться: у них-де там болит, сям болит, то ноги, то зубы, то глаза; да какая разница что, главное, они говорят о том единственном, что их занимает, — о своей боли. Ты слушаешь их жалобы и с готовностью утешаешь, мол, все пройдет, а сам ужасаешься, потому что это же кошмар, когда все время что-то болит. И начинаешь понимать, что и тебя ждет та же участь, та же агония, те же страдания, сопровождающие малейшее движение.
Спохватившись, Жерар предложил:
— А не пригласить ли твою бабушку к нам в отель? На день-другой. Чтобы она немножко развеялась.
— Спасибо, очень любезно с вашей стороны. Только я не уверен, что она захочет.
— А может, ей вентилятор нужен? У нее там есть вентилятор? Люди их сейчас с руками отрывают. Дефицит, прямо как в военное время. Но я могу достать, если надо. У меня есть связи.
— Спасибо, вентилятор у нее есть.
— В общем, не стесняйся. Если что нужно, скажи.
В этот момент на лестнице появился постоялец. Он был весь какой-то помятый, точно спал в чемодане.
— Нет ли у вас минеральной воды? — спросил он. — Я уже выпил те две бутылки, что в мини-баре.
— Воды? А, черт… Впрочем, найдется… Я принесу вам в номер, — сказал, смутившись, Жерар.
Когда постоялец поднялся к себе, Жерар шепнул:
— Слава богу, у меня упаковка из шести бутылок в багажнике. Мы спасены.
И выбежал из холла, подобно супергерою, спасающему планету от жажды. Оставшись один, я подошел к вентилятору, подставил лицо ветерку и расплылся в улыбке.
Этот американский писатель мог бы купаться в дивных воспоминаниях. Отзвуки праздника, запах женских духов, брызги шампанского, золотые дни на Французской Ривьере… да только все это осталось в прошлом. Теперь он — ничто и влачит жалкое существование где-то в Голливуде. Он пытается подрабатывать, предлагает себя кому ни попадя, но он никому не нужен, все про него забыли. Его жизнь разматывается назад, подталкивая его в небытие. Больной, впавший в отчаяние, он случайно узнает, что в Лос-Анджелесе какая-то театральная труппа репетирует пьесу по его новелле «Алмаз величиной с отель „Риц“». Он едет туда. Приводит себя в порядок, элегантно одевается, нанимает дорогую машину. Когда он входит в зал, он сначала разочарован. Перед ним труппа любителей. Он наблюдает за молодыми людьми и постепенно проникается к ним симпатией, ведь молодость — это его потерянный рай. Он подходит ближе, актеры его замечают. Они замирают и смотрят на него. Сейчас они его узнают и будут страшно рады встретиться с автором текста, который они репетируют. Но нет, они вовсе не рады. Какой-то молодой человек сильно раздражен заминкой, возможно, это режиссер, он не скрывает досады. Он спрашивает у Фицджеральда, какого черта он делает в зале и кто вообще впустил его в театр. Писатель изумлен, с другой стороны, он уже привык, что его не узнают. Он не признается, кто он. Но в этот момент к нему подходит девушка, очень красивая, с длинными гладкими волосами. На ее лице написано величайшее изумление. Она произносит: «А мы думали, вас уже нет на свете». Именно эту фразу автор «Великого Гэтсби» будет помнить до конца своих дней.
Лето осталось позади, удушающая жара спала, и у нас в семье сложился новый распорядок. Бабушку мы навещали по очереди. Чаще всего к ней ездили отец или я. Я садился на краешек кровати и звал пройтись по парку или выбраться в город, поесть мороженого. Она отвечала, что ей не хочется, но очень мило с моей стороны, что я о ней забочусь. Всякий раз я уходил подавленный. И думал: «Почему я оставляю ее здесь? Ведь она так меня любила, всегда меня утешала. Она варила мне супы и готовила мусаку. Как же я могу ее бросить?» А она изо всех сил старалась сделать так, чтобы визиты к ней не были для меня тягостными. Всем своим видом показывала, что живется ей неплохо и хоть ей и трудновато пока на новом месте, но она привыкнет. Ее деликатность только усугубляла во мне чувство вины. Лучше бы она ворчала и капризничала — мне было бы легче.
Мы прогуливались с ней по коридорам дома престарелых. Взгляд мой скользил по жутким картинкам, украшавшим стены. Жизнь стариков и без того не богата радостями, зачем же, думал я, подвергать их еще и этой пытке? В основном это были депрессивные пейзажи, способные вызвать повальную суицидальную реакцию. Одна из картин изображала корову. Художник, наверно, был из местных обитателей, и его работу выставили, чтобы сделать ему приятное. Мы навели справки, но никто не знал ни автора этого несусветного творения, ни почему оно тут висит. Эстетика никого не заботила. Мое отвращение к этой картине повлекло за собой странную вещь: всякий раз, приезжая к бабушке, я останавливался и смотрел на нее. Корова стала частью моей жизни. На веки вечные ей суждено было остаться для меня воплощением уродства. А это немало — иметь на горизонте маяк, к которому ни при каких обстоятельствах нельзя приближаться. Всю жизнь потом я бежал и бежал прочь от этой коровы.
Бабушка разделяла мое отвращение, и мы с ней понимающе хихикали. В те дни, когда я чувствовал, что ей плохо, когда она маялась, не находя себе места, я шептал ей на ухо: «Пошли проведаем корову? Повеселимся». И бабушка улыбалась. В сущности, человек, повесивший на стену этот кошмар, был настоящий гений. Он понял: чтобы победить уродство, надо довести его до высшей точки. В конце концов я даже стал бояться, как бы картину не сняли. Эта корова дарила нам бесконечно радостные минуты. Бабушка, обладавшая врожденным изяществом и утонченным вкусом, была эстеткой до мозга костей. Должно быть, моя любовь к словам тоже от нее. Она мне часто повторяла:
— Стареть надо в окружении красоты. Вернее, старея, надо искать утешение в красоте.
— Да, конечно…
— Надо общаться с красивыми людьми, смотреть на красивые пейзажи, на хорошие картины. Я столько ужасов видела в своей жизни. Почему теперь я должна каждый день наблюдать человеческий распад?
Что тут скажешь? Бабушка была права. На каждом шагу мы сталкивались со стариками, уже не справлявшимися с элементарными функциями: говорить, ходить, содержать себя в чистоте. Они нам не давали проходу, все время чего-то от нас хотели: один все требовал сигарету, другой просил мой сотовый, чтобы позвонить родным. Было ощущение, что мы в сумасшедшем доме. Среди всех этих человеческих развалин один вызывал у меня особое сочувствие. Я даже узнал, как его зовут: месье Мартинез. Вот только имени не помню — то ли Гастон, то ли Жильбер… Да какая, в сущности, разница? Его невозможно было не заметить, он всегда сидел в коридоре, на одном и том же месте, свесив голову и пуская слюни на салфетку, заткнутую за ворот свитера. Я с ним неизменно здоровался, хотя он никогда не отвечал. Вечером санитар перевозил его обратно в его комнату. Месье Мартинез вел себя тихо, что с ним происходит, не осознавал, и трудно было поверить, что он вообще жив. К нему почти никогда никто не приходил. Я пытался угадать, о чем он думает дни напролет, да и думает ли вообще, в состоянии ли он думать.
Постепенно я начал иначе смотреть на обитателей этого заведения. Смотреть по-настоящему. Не как на тени, бродящие по коридору, а как на мужчин и женщин, проживших полноценные жизни. Еще не так давно они получали письма, которые почтальон бросал им в ящик, мучились, ища место для парковки, мчались сломя голову, чтобы не опоздать на важную встречу; переживали или радовались из-за сердечных дел; были потрясены, когда человек впервые ступил на поверхность Луны; бросали курить, боясь не дожить до старости; ссорились и мирились с друзьями, теряли багаж, путешествуя по Италии; с нетерпением ждали своего совершеннолетия, — и все для того, чтобы теперь оказаться в доме престарелых. А ведь когда-то им было столько же, сколько мне. И мне когда-нибудь будет столько же, сколько им сейчас. Я хожу мимо тех, кем рано или поздно стану.
И наконец, чтобы покончить с темой уродства, надо рассказать про трапезы. Для бабушки это были самые тяжелые моменты. Дважды, днем и вечером (завтрак приносили в комнату), надо было садиться за стол с женщиной, один вид которой мог отбить аппетит навсегда. Да и какой тут аппетит? Меню, мягко говоря, разнообразием не отличалось.