MoreKnig.org

Читать книгу «Эйзен: роман-буфф» онлайн.

Те, кто бывал допущен в святилище, поначалу терялись от густоты и пестроты — предметов, стилей, цветов, а главное, заложенных во всё это идей, которые немедля принимался раскрывать перед изумлёнными гостями хозяин.

Вот вы входите в дверь, украшенную солидной табличкой “Профессор С.М. Эйзенштейн” (лакированная пластмасса, золотые буквы на чёрном фоне), и оказываетесь в прихожей, более всего напоминающей библиотеку: гардеробные шкафчики теснятся по углам и едва не трещат под натиском книжных стеллажей, что занимают всю высоту пространства от паркета (наборный дуб, укладка ёлочкой) до потолка (лепнина ампир). Книги — главные обитатели квартиры, их тут не сотни, а тысячи: стоят, лежат россыпью, утыканные закладками, закрытые и раскрытые, шелестят страницами на сквозняке — “Закройте же входную дверь! Да не стойте на пороге, проходите!” — и покрывают все стены и все горизонтальные поверхности: подоконники, столы, тумбы.

Вы послушно идёте внутрь. В столовой вас ожидает, в зависимости от времени дня, либо американский завтрак (и тётя Паша мрачно подаёт вам нашинкованные сосиски, ею презрительно именуемые “беконью”), либо европейский обед-ужин (буйабес, наречённый “бесовской ухой”, и бёф бургиньон, в тёти-Пашином произнесении “говяжка по-буржуйски”). Готовить по заграничным рецептам Эйзен выучил домработницу не сам, а при помощи специально выписанных кулинарных книг — и теперь наслаждался впечатлением: когда кухарка грохает на стол сервировочное блюдо с шипящим в томатах мясом, приговаривая “бёф твою мать, Эйзен!”, вы не в силах сдержать улыбку. “Эклектика! — смеётся счастливо Эйзен в ответ. — Только оцените этот восхитительный микс географии, жанров и времён!”

Столовый сервиз — кобальтово-синий фарфор. Бокалы-рёмеры для воды или чего покрепче — изумрудно-зелёное стекло. Фруктовница — красно-оранжевый фаянс. Палитра, будто почерпнутая с полотен Матисса, даёт хозяину толчок для лекции о цветовом кино — не слишком долгой, чтобы вы успели бы всё съесть, но не устать.

После вас приглашают в кабинет. Эклектика цветёт пышно и здесь. Мебель кричаще разнообразна и всё же складывается в картину: немецкий баухаус, русский классицизм, советский конструктивизм, барокко — простор для новой лекции, уже пообъёмнее, о монтаже как главном средстве искусства, а по большому счёту, и жизни в целом. Здесь африканская деревянная скульптура уживается с французскими эстампами и мексиканскими соломенными фигурками, а парчовое кресло для посетителей (“Воссядьте же на него, о любезный моему нездоровому сердцу гость!”) — с японским бамбуком.

На стенах — книги, книги. (“Обо всём держу, кроме кино — про эту блядскую кухню я и сам всё знаю”.) Стеллажи выкрашены желтоватой краской. (“Ох и намучился, пока искал цвет слоновой кости! Не нашёл, пришлось мешать белую с охрой, так что цвет собственной мебели по праву называю охереневым”.) Отдельная полка — издания о самом Эйзене, на всех возможных языках. (“Вот ведь пишут и пишут, пишут и пишут… Когда уже устанут?”) С неё же взирает и портрет Мейерхольда. (“Старик у меня в каждой комнате имеется, но разный, в ассортименте. Хотел было и к тёте Паше одного повесить, а она ни в какую, мол, от «энтого диабола» кишки крутит. Вот она, сила харизмы! Даже с фотографии — огнём жжёт”.)

Рядом с Учителем — большая бутыль, внутри плавает что-то размером со средний кабачок. Что ли, кукла? Заспиртованный зародыш. Ручки-ножки поджаты, пальцы в кулачки, даже ресницы ясно различимы на сморщенном личике — дитя сформировано, однако ещё не готово к рождению, месяцев шести-семи. (“А это мой сын”.) Вы смущённо и сочувственно смотрите на хозяина, но тот и не думает грустить (“Звали Б.Л. Зато теперь со мною неразлучен и никто ему уже ничего не сделает — какой вышел, таким и останется навсегда”.)

Освещает пространство большая люстра: сперва кажется, сияет гигантский глобус, но, присмотрясь, вы обнаруживаете просто синий шар, подвешенный к потолку в окружении электросвечей. (“Хороша планетка, да? Континенты неразличимы, но если вглядываться долго, то проступают. Мы с вами знаете где? Вон чуть повыше экватора муха насидела — это и есть мы”.)

Синего цвета много и в соседней комнате — библиотеке. (“Синий цвет располагает к размышлениям, вот и приходится всё синить, чтобы мозги лучше работали”.) Здесь на стенах тоже книги, книги, книги: труды по философии рядом со сборниками карикатур, психология — с пособиями по клоунаде, логика подпирает биографии, живопись — эстетику. (“А согласитесь, что контекст не менее важен, чем само произведение! Поместите-ка Фрейда, к примеру, куда-нибудь… да хоть бы и к стенограмме заседаний худсовета по кино! А? Хорошенькое выйдет соседство? Есть о чём поразмышлять?”)

Разбавлены томики портретами: Дега, Сократ, Бальзак, Эйнштейн, Джойс и ещё десяток “друзей-собеседников”. Крупнее прочих — лицо Пушкина: посмертная маска из гипса, трагически-печальная. (“После себя я желал бы оставить смеющуюся и буду очень стараться умереть в секунду хохота, но боюсь, не справится скульптор — из улыбки моей таки вылепит жуткий оскал”.)

Самые интересные лица ожидают вас, однако, в спальне. Заглядывать туда неловко, но Эйзен буквально тащит за рукав. (“Смотрите, всё смотрите, раз уж пришли! Интимные места — это же самое любопытное в человеке, мне ли не знать!”) Со всех стен глядят маски: африканские, мексиканские, из Полинезии. (“Кое-кто из коллег утверждает, что маски — моя суть. Эти двоечники плохо улавливают заложенные в словах смыслы: «маска» — всего лишь прикрытие сути и никак не может являться её ядром, иначе звалась бы по-другому”.)

И снова кругом — книги, книги, книги, книги: никаких точных наук, а только мифы, толкователи снов, учебники по первобытному мышлению и истории “великих ненормальных” — всё то, что пытается заглянуть в подсознательное и раскрыть загадку человеческой души. Ковёр над кроватью — и тот со сказочными зверями.

По ковру веером — открытки-фотографии, явно заграничного происхождения: юные девы, одетые святыми, с рисованными нимбами над головой, перемежаются девицами… э-э-э-э… явно недостаточно одетыми. (“Приглядитесь к лицам — это одни и те же модели, то в предельно высоком образе, то в максимально низком. Возможно, обе роли они отрабатывали за одну смену, да ещё и с одним и тем же фотографом. Ох как жизненно, да?”)

Боги, божки и боженята из разных культур и столь же разнообразных материалов населяют изголовье кровати и свободные пятачки на стеллажах — стоят при этом густо, плечом к плечу, словно добрые товарищи на демонстрации. Гигантский шандал-семисвечник служит подставкой для галстуков — любовь хозяина к ярким цветам делает всю конструкцию похожей на языческое дерево-алтарь. А резные херувимы-пухляки держат в ручонках эйзеновские подтяжки. (“Всё, что вам нужно знать о моём отношении к религии”.)

После финальной лекции — о мистическом сознании или о сочетании “верха” и “низа” в произведениях искусства — вы наконец покидаете эйзеновскую обитель с распухшей от впечатлений головой и осознанием, что последняя пара часов была одним из самых интересных переживаний вашей жизни. Спускаетесь по лестнице, выходите из подъезда. Вокруг — унылая серость почти Подмосковья. Вдали — одинаковые кирпичные коробки “Мосфильма”. Люди — такие же одинаковые, советские, — спешат по улицам, не догадываясь, что над их головами на последнем этаже типового дома высится башня из слоновой кости, зубцами пронзая облака и достигая космоса, распахнув окна для света звёзд и пролетающих мимо комет и вывесив праздничные флаги для всех, кто способен хотя бы самую малость оторваться от притяжения Земли.

■ Наблюдая своё отражение — случалось нечасто, смотреться в зеркала не любил и дома у себя не держал, — Эйзен удивлялся: холён, упитан, одет с лоском, глядит уверенно, словно и не он это, а кто-то другой, даже и не из жизни, а из киноленты про хорошего советского чиновника. Но, судя по всему, это был всё же он, Сергей Эйзенштейн: рост сто шестьдесят два, вес восемьдесят четыре, возраст сорок три. Отец семерых детей — двух мёртвых фильмов и пятерых пока ещё живых.

Желудок больше не мучил, нервишки тоже: истерические срывы стали редки и незначительны — даже и не срывы, а колебания настроения, вполне допустимые публично. У врачей была к нему единственная претензия — лишний вес. О болях в сердце им не рассказывал.

В груди болело — уже не иглами кололо, а жало твёрдо и подолгу; от крепкого пожатия этого, бывало, проступала испарина. Жало не само по себе, а только в моменты, когда работал над очередным сценарием, — исключительно в эти минуты. Сюжетов, не воплощённых в картины, случилось за последние годы достаточно; они проходили через его рабочий стол, руки и голову, никак при этом не задевая души, а в сердце если и отзывались, то только физической болью — похоже, миокард его противился кинематографу.

Лечился сам, тайком от окружающих женщин, — открывал альбом. Вырезки о самом себе давно уже потеряли над ним былую власть, но ещё имелось на последней странице одно (также последнее?) действенное средство — листок, испещрённый мелким почерком. Письмо Зинаиды Райх, жены Мейерхольда.

С письмом этим случилась история странная, почти мистическая. Как только Мейера арестовали — после закрытия его театра ареста этого со страхом ждали все вокруг, кроме него самого, — близкие Мастера кинулись прятать архив. А куда спрячешь? Писем, дневников, мемуаров, и фото, и авторских либретто так много, что никакой сундук или ящик не вместит. Да и найдут спрятанное непременно — такую гору бумаги в цветочную кадку не прикопаешь, за притолоку не укроешь. Стали ломать голову, кто бы мог приютить. И решились просить Эйзена — не лауреата всех возможных премий и худрука “Мосфильма”, не профессора ГИКа и известнейшего советского режиссёра, а бывшего ученика.

Он согласился сразу. Сперва приехал сам — с большим холщовым чемоданом, куда сложили наиболее ценные вещи и бумаги. Этот битком набитый чемодан Эйзен еле поднял, но выкладывать ничего не разрешил, кое-как уволок с собой. В тот раз приехал без шофёра (лишние глаза и уши на “эвакуации” не нужны) и потому тащил увесистую кладь лично, через всю Москву, к себе на Потылиху. Трясся в трамвае, обнимая ногами драгоценный груз, и думал о том, как похоже пробиралась к нему когда-то и храбрая Фирочка Тобак со спрятанными на груди вырезками из “Бежина луга”. Привезённую домой “контрабанду” запихнул под кровать, аккурат где изголовье, — теперь Эйзен спал, почти буквально положа голову на наследие Учителя.

Основной же архив разместили в Кратове. Однажды вечером у дачи Эйзена остановился грузовик с надписью “Мебель”, и рабочие в спецовках перетаскали из машины в дом полдюжины заколоченных фанерных ящиков. На каждом было выведено крупными буквами: ХРУПКО! Принял поставку Эйзен (Мама́ была предусмотрительно выслана в кремлёвский стационар на пару дней проинспектировать застарелые болячки). Велел отнести поклажу на второй этаж.

Когда грузчики убыли, задёрнул в доме занавески. Выложил из ящиков содержимое — кипы бумаг, папки-сшиватели, альбомы, связки писем и фотокарточек заняли весь пол, — а фанерную тару кое-как разломал на куски и вынес на дровяной склад. Новоприбывшее решил не хранить отдельно — уж слишком велик был архив, — а растворить меж своих вещей: расставить по стеллажам промеж своих книг, разложить по сундукам меж своих рисунков, распихать по-над своими шкафами. Эйзен занимал в доме весь второй этаж, а Мама́ обитала на первом, без права подниматься наверх к сыну, и можно было не волноваться, что она ненароком заметит прибавление вещей в сыновьих комнатах.

Как решил, так и сделал. Работал в течение полутора суток, без перерыва — есть и спать не хотелось вовсе. Управился бы и быстрее, но каждый взятый в руки листок, исписанный рукой Старика, и каждая его фотография вызывали такое волнение, что приходилось часто прерываться — сбегать на улицу и охлаждать на ветру пылающие лоб и щёки. Ночью, продолжая разбор при свете керосиновой лампы, Эйзен даже принял аспирин — показалось, что поднялась температура.

К утру третьего дня всё было готово. Теперь записи Мейера лежали на его, Эйзена, записях; либретто одного прислонились к либретто другого; а фотографические лица Мастера многажды прильнули к портретам Ученика. В этом было что-то глубоко интимное — даже ещё более, чем сон на подушке из архивных бумаг.

Эйзен хотел было уже ехать на Потылиху и там завалиться наконец в кровать, но вернулась из города Мама́ — привезла свежайший слух, который отбил всяческий сон: жену Мейерхольда Зинаиду Райх убили в собственной квартире. Красавицу с резными губами, на которых в любое время дня и ночи багровела помада, и персидскими глазами, обрамлёнными угольной тушью; актрису с гибкими руками балерины и кабаретно-хриплым голосом, второе, женское, “я” Мастера, его временами совесть, а временами тень — её проткнули ножом какие-то неизвестные, семнадцать раз. Скончалась на месте, задолго до того, как труп обнаружили соседи. Знает об этом и шепчется с ужасом вся богемная Москва.

Он уехал-таки на Потылиху и завалился-таки в кровать, но заснуть не сумел. Думал не об убиенной, а о нём. Где-то сейчас Мастер? В московской темнице? В удаляющемся от столицы телячьем вагоне спит на полу вповалку с другими арестованными? В сибирском лагере долбит киркою мёрзлую шахту?.. Оттуда, куда он сгинул, уже не возвращались. Но — вдруг? А если — вдруг? Пережив арестантские муки, переживёт ли страдалец и смерть любимой жены?

В квартире было тихо — тётя Паша уехала на Даниловский рынок за свежей курой, — и в давящей на барабанные перепонки тишине этой он отчётливо услышал шаги: кто-то поднимался по подъездным ступеням — выше, ещё выше, на третий этаж и затем на четвёртый — ближе, ещё ближе, встал у входной двери. Эйзен тотчас понял: это за ним. Заберут ли его с собой или убьют сразу, уже не имеет значения — жизнь кончена.

За дверью что-то стукнуло, клацнуло, а после шорхнуло негромко уже внутри квартиры. Вскрыли дверь и вошли, понял Эйзен. Хорошо было бы вылезти из-под одеяла и накинуть халат, чтобы встречать гостей одетым хотя бы в домашнее, но члены налились такой тяжестью, что не мог шевельнуть даже пальцем. Если убьют сразу — труп найдут голым, в одних трусах. Какой позор.

Внезапно шаги застучали обратно — вниз по лестнице, с четвёртого на третий, и ниже, ещё ниже — дальше, ещё дальше. Растворились в тишине. Таинственный гость ушёл, так и не войдя. Кто же это был? Шпик? Сексот? И что за звуки раздавались внутри квартиры?

Перейти на стр:
Изменить размер шрифта:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code