— “Лука Мудищев”, — объявляет он, приосанившись, полное название поэмы.
— Какой Лука? — теперь тушуется уже Шумяцкий.
— Мудищев. Фамилия такая у заглавного персонажа.
Шеф, как был в пальто и головном уборе, так и присаживается на краешек своего обитого сукном стола. Слушает внимательно.
— Итак, пролог, — начинает декламацию зам. — “О вы, замужние! О вдовы! О девки с целкой наотлёт! Позвольте мне вам наперёд сказать о хым-хым два-три слова”… Что такое “хым-хым” — пояснять?
Повисает длинная пауза, будто произнесённые реплики переводят с иностранного языка.
— Не стоит, я догадываюсь. — Лицо Шумяцкого не меняет выражения, только медленно наливается краской.
— “Хым-хым-хым с толком, аккуратно. Чем реже хым-хым, тем приятней. — С каждой новой строфой голос чтеца звучит увереннее, мощнее и, возможно, слышен уже и в приёмной. — Но боже вас оборони от беспорядочной…”
— Достаточно! — перебивает слушатель. — Поэтика произведения в общих чертах мне ясна.
— Сюжет пересказывать?
— Не надо.
— Персонажей описывать?
— Нет нужды.
— А финал?
— Вы свободны.
Лоб и щёки Шумяцкого — одного цвета с нагрудным бантом. Только губ не видно, до того сжаты.
Зам и секретарша торопятся покинуть помещение и едва не сталкиваются в дверном проёме.
— Постойте-ка, — окликает шеф. — А Барков действительно был запрещён в царской России?
— Да, как злейшая порнография, — отвечает зам уже из приёмной в закрывающуюся дверь…
Полчаса в начальственном кабинете абсолютная тишина. Секретарша боится даже встать из-за стола, чтобы стуком каблуков не помешать руководству. Наконец дверь открывается, и шеф просит горячего чаю, но уже через полминуты, не дождавшись заказа, уезжает.
“В ЦК!” — командует шофёру. У цековского подъезда, однако, из машины не выходит, высиживает ещё полчаса. Затем командует иное: “Домой!” У собственного подъезда в Гнездниковском снова торчит в машине и снова меняет указание: “На работу!” И возвращается в контору, так нигде и не выйдя из автомобиля.
Вызывает к себе зама с секретаршей и велит им держать произошедшее в “строгом, очень строгом, крайне строгом секрете”. Конечно, те обещают.
Ночью, когда контора уже пуста, свет горит в единственном окне — Шумяцкий всё ещё кукует у себя. Внезапно — телефонный звонок.
— Борис Захарыч, — раздаётся в трубке знакомый голос директора Ленинской библиотеки. — До меня тут слушок докатился, что ты книженцией одной забавной интересуешься. Так я её тебе отправил с курьером, уже должны были подвезти. В плотном конверте и в другой обложке — сам понимаешь почему. Регистрировать выдачу не стал — тоже понимаешь почему. Как дочитаешь — верни.
— Спасибо, — отвечает сухим горлом Шумяцкий. — А слушок этот докатился уже до многих?
Трубка отвечает сперва заливистым хохотом, а после гудками.
Шумяцкий выходит в приёмную и на секретарском столе среди вечерних газет и свёртков свежей почты видит искомое: плоскую бандерольку из Ленинки с чем-то очень тонким и лёгким внутри. Он вскрывает картонный конверт, находит внутри ещё один, поменьше, а внутри второго — третий. И только в сердцевине этой почтовой матрёшки — тоненькую брошюрку в багряной суперобложке: “Ленинские заветы” с портретами Ильича и Крупской.
Раскрывает “Заветы” (издание оказывается иллюстрированным!) и на титульном же листе под синим библиотечным штампом обнаруживает бодрый, налитой, изображённый во всю страницу главный символ поэмы — то, что деликатный зам обозначил бы как “гигантский хым”.
■ Из Мексики Эйзен вернулся не на покинутую некогда родину, а в новую страну, которая, однако, удивительным образом была ему знакома — словно составлена из его ранних фильмов. Это чувство появилось у него в первые же московские часы, когда катил по Садовому в надвинутом на лоб сомбреро и пытался укрыться от реальности под широкими шляпными полями. И чем дольше он жил в Советском Союзе, тем более убеждался: законы нового советского бытия — не что иное, как правила и приёмы киноискусства, когда-то предложенные им, Эйзенштейном.
Главным и непреложным законом была, конечно, История — не вся, только юная советская. А революция — плацдарм и исходная точка этой новой истории. Революция — всеобщее божество.