MoreKnig.org

Читать книгу «Эйзен: роман-буфф» онлайн.

— Будем честны, Тис, я не причислен к рангу святых, а всего лишь приписан. Ощущения — великолепные!

— Где же вы успели потерять нимб и крылья?

— В Мексике эта униформа давно уже вышла из моды.

На фреске режиссёр был одет в латы конкистадора и широкие испанские штаны, обут в сапоги на тугой шнуровке — словом, смотрелся истинным идальго, только в руках держал не оружие, а размотанную киноленту. Имелось в его костюме даже белое жабо — очень скромного размера, чтобы не превратить облачение в маскарадный наряд, а изображённого — в ряженого.

— А что за хер торчит у вас из-за правого плеча, Эйзен?

— Ох, Гриша, вас ли я учил образности все эти годы?! Прямолинейность ваших ассоциаций обескураживает. На заднем плане вовсе не хер, а могучий кактус — это символ Мексики. Также источник пищи — в данном конкретном случае, конечно, духовной. Впрочем, частично вы правы, фаллическая форма и крупный размер явно намекают на творческий потенциал модели.

— Подскажите, уважаемая модель с потенциалом в виде хера, а катавасия за вашим левым плечом — также символ? Ей-же-ей, похоже на пожар в церкви.

— Не быть вам режиссёром, Гриша. Не различаете элементарного — символизм и многозначность. За левым плечом как раз второе: одни и те же линии создают одновременно два образа. То ли это пылающие церковные купола, то есть борьба с религией. А то ли запекаемые на огне шишки агавы, то есть приготовление мескаля. То ли деструкция, то ли созидание. По-моему, изящно.

— А по-моему, шеф, Монтенегро вас недооценил. Я заявлю протест мексиканскому правительству. Почему вы написаны всего-то на стене, да ещё и в обычный натуральный рост? Вам следовало бы располагаться непременно на потолке, в гигантском размере и как минимум в трёх обличьях: человеческом, голубином и… глазка кинообъектива.

— Такую композицию мы предложим для оформления Дома кино в Москве. Шумяцкий будет в восторге. А вас, Гриша, упомянем среди создателей росписи — как автора идеи… Нет, меня вполне устраивает место, определённое Монтенегро.

Это место располагалось меж двух аллегорий — Земледелия и Истины, стоявших в соседних нишах на расстоянии вытянутой руки. Обе представляли собой сдобных дев, прикрытых лишь собственными косами. Истина отвернулась от зрителя, демонстрируя себя со спины и этим воплощая, вероятно, свою трудную доступность, в то время как Земледелие щедро являло пышные щёки и пышные груди вкупе с не менее пышными снопами и плодами.

— Нет-нет, compañeros, я очень доволен соседством — как его символизмом, так и конкретным телесным воплощением.

Другие соседи по росписи были не менее достойны: Музыка, Просвещение и Труд славили новую жизнь, Дерево Ремёсел воплощало народность. По потолку же, а вернее, по небесному своду, что держали четыре кариатиды, кружил хоровод из фигур зодиака и солнечных лучей.

— Я вот чего не пойму, Эйзен. Как нам теперь именовать вас? Великий? Светлейший? Или может быть, Режиссёр Солнце? Не хотелось бы панибратством осквернять того, чей светлый образ озаряет целый коллегиум, а то и пару прилегающих кварталов.

— Можете просто использовать междометие “о” перед каждым обращением, этого будет достаточно.

— О, как ты мудр, о шеф! О, счастье иметь тебя о начальником, разделяя с тобой эту экспедицию — и каждый кров, и каждый стол, и каждый сортир!

Из всех фигур, а было их на фреске не менее двух дюжин, лишь режиссёр глядел зрителю прямо в глаза, и оттого портрет выделялся на фоне остальных, приковывая внимание. Он единственный же был подписан: Esto es Eisenstein. Это Эйзенштейн.

— Здесь не хватает одного слова, compañeros.

— Молчите, о шеф! Дайте-ка мы сами угадаем какого. Не хватает явно эпитета. Великолепный? Лучезарный? Солнцеликий? Помогайте же, Тис!

— Попытаюсь. Может, не хватает словечка из трёх букв? И вовсе не того, что первым пришло на ваш испорченный ум, Гриша, а вполне даже литературного… скажем, “бог”?

— Вы почти угадали, Тис. Это слово и правда из трёх букв, но звучит несколько иначе. Я не бог, а раб. Раб кинематографа. Скажу Монтенегро, пусть припишет.

■ Только здесь, в Мексике, Эйзен понял, что такое любовь. Новый фильм освещал его быт, его сон, его труд и мысли, наполняя каждый жизненный миг неведомым прежде счастьем. Не лихорадочный азарт, знакомый по прежним съёмкам, и не горячка делания и достигания, а могучее и всеобъемлющее чувство слияния с миром и проживания его как радости.

Эйзен растворялся в том, что снимал. Он растворялся в океане, что плескался властно и широко, то взметая волны, то оглаживая ими пляж. И каждая волна, и каждая брызга пены были — он. И каждый толчок прилива, и каждый его откат.

Он растворялся в гиганте магее, что простирал мясистые щупальца к небу, чуть не вываливаясь из кадра. Ощущал, как пьют корни влагу из самых глубин земли, и влага эта растекается по организму, по всем его прожилкам, и кожицам, и тканям, и клеткам, выше и ещё выше, а после испаряется с листьев-ладоней — к солнцу.

Эйзен был — эти деревья и эти горы. Эйзен был — эти смуглые женские тела, едва прикрытые белой тканью, а то и не прикрытые вовсе. Он был — эти круглые плечи, и пухлые колени, и мягкие спины, и тонкие лодыжки, и окутывающие всё чёрные потоки волос.

Он был — камзол тореро, весь в каменьях и жемчугах, что ложится на сильные плечи и сообщает каждому движению ослепительный блеск. Он был — невероятной длины пояс, что вьётся вокруг юношеского стана, обнимая его оборот за оборотом, и оборот за оборотом, и ещё, и ещё — пока матадор не объят крепко и твёрдо, словно закован в латы. Он был — стадион El Toreo, что басит оглушительно, славя гибель быка, — все эти тысячи мужчин, что в победном экстазе вздымаются с мест и исходят рёвом.

Впервые Эйзен не строил кадры, а угадывал — словно где-то в будущих временах они уже жили готовые, а ему оставалось только узнать их. И по растущему волнению внутри он узнавал мгновенно: сделаем так! Пожалуй, в этом даже не было его заслуги. Он не придумывал новый фильм, а раскрывал — медленно, трепетно, кадр за кадром и съёмку за съёмкой, — какой-то уготованный замысел.

Двигался на ощупь и крайне осторожно: лишь бы не спугнуть, не оборвать, не потерять… Что именно? Не смог бы ответить. Но боялся этого более всего. То, что нельзя было облечь в слова, отражалось в объективе: не сказанное, но показанное явно, с фотографической чёткостью, оно воплощалось в предметах и лицах, оживало и предлагало целый веер толкований. Зародыш мысли прорастал не словом, но образом и распускался букетом смыслов.

— Снимите мне это лицо, Тис! Только не крупно, а сверхкрупно, ультракрупно, крупнее не бывает!

И Тис снимал. Как улыбается застенчиво рот — не то детский, не то девичий. И как бархатятся щёки — то ли юной девы, то ли юноши. И как юноша этот — или всё-таки дева? или невинное дитя? — прячет смущённый взгляд под ресницы.

Перейти на стр:
Изменить размер шрифта:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code