Эйзен ворочался в постели, не смея прервать мысленный диалог с будущим фильмом, и бесконечно удивлялся происходящему. Он ли это рассуждал — вечный авральщик и юбилейных дел мастер?! Он ли — любитель тайных и явных аллюзий на всё, от Библии и до спектаклей Мейерхольда?! Он ли — страстный охотник за славой?!. Да, это был он. Неудачи последних лет вкупе с вольным воздухом Европы и вынужденным простоем творили с психикой поразительные вещи. А возможно, дело было в возрасте: недавно Эйзен разменял свой тридцать третий жизненный год.
Простаивающего мастера охаживали дельцы — от предложений снять рекламу не было отбоя. Nestlé заявила, что ни один режиссёр мира не способен снять молоко подобно Эйзенштейну, и предложила контракт на ролик о сгущёнке (видно, высеченный из сепараторной лоханки экстаз пришёлся по вкусу). Буржуазная Бельгия хотела ангажировать его на картину о столетии своей независимости, а киноотдел Британской торговой палаты — на ленту об Африке.
Но разве мыслимо было приниматься за рекламу после “Шестой части мира” Вертова? Нет, не так. Разве мыслимо было приниматься за рекламу, когда Эйзена ждал новый фильм?
Деньги у советской троицы к тому времени закончились, и он сосватал обоим спутникам нестыдную халтуру: Тису — снимать научно-популярную картину об абортах, Александрову — бессюжетный короткий метр с пассией спонсора в главной роли. Сам же продолжал нещадно набивать свой график встречами, поездками и развлечениями, словно желая раскрутить карусель жизни до предела — чтобы на очередном обороте его выстрелило из круга прочь.
И способ сработал. Когда уже не по первому разу истекли все сроки и визы, а “Совкино” устами Шумяцкого безоговорочно приказало вернуться на родину, в номер Эйзена принесли телеграмму: студия Paramount приглашает самого знаменитого советского режиссёра в Голливуд. Условия — королевские, невзирая на кризис в экономике. Задача — экранизация одного из громких романов современности.
Эйзен подписал контракт. Через неделю поднялся на борт роскошного лайнера “Европа” и отправился через океан: вовсе не в Нью-Йорк и далее Лос-Анджелес, как доложила советская пресса, а — навстречу новому фильму.
■ География определяет сознание. К такому ненаучному выводу Эйзен пришёл за неделю путешествия на “Европе”. Чем более судно отдалялось от европейских берегов и чем дальше становилась Россия, тем крамольнее — фантазии.
Он вспоминал невротика фон Штернберга, чьё раздутое эго было таких гигантских размеров, что не вмещалось ни в один, даже самый просторный съёмочный холл UFA, — и мысленно переносил его в тесные кабинетики “Совкино”, на какое-нибудь из киносовещаний. Пусть-ка покрутится перед худкомиссией и докажет, что обожаемая Марлена воплощает идеал советской женщины лучше какой-нибудь Марфы Лапкиной!
Он брал Колетт — и отправлял её прямиком в РАПП, на “прожарку” из-за поведения, недостойного советского писателя. В соответствии со списком, за каждый пункт в отдельности: во-первых, за развратные поцелуи на публике; во-вторых, за связи с несовершеннолетними; а в-третьих и в-главных — за недостаточное отражение в текстах героев первой пятилетки.
Хватал за шкирку Фрица Ланга с его накрашенными веками и ароматом Kölnisch Wasser на милю вокруг — и швырял на собрание цензурного комитета. А защити-ка хоть половину из отснятого материала! Поюли-ка, разбейся в лепёшку! Поскули, повиляй хвостом да полижи где надо!
Хихикал про себя: а ведь будут — и скулить, и вилять, и лизать. Каждый будет — кто хочет публиковать книги или снимать кино.
А раздухарившаяся мысль уже летела дальше. Люди искусства — существа подневольные, их потребность творить биологична, и это многое прощает. Но что — с обычными людьми? С продавцами зелени на базаре, зубными врачами, дельцами с Kurfürstendamm?
Вот вырезать бы кусок Европы — какой-нибудь захудалый кантончик или графство — и перенести под Москву, вместе с населенцами. Ох бы они поплясали, эти бюргеры! Мигом бы научились дышать не пресловутым “вольным воздухом”, а в унисон с указами партии. И сдуло бы как пыль: с дворяшек — вековую спесь, а с буржуа — их раскормленные идеалы. И потянулись бы в едином порыве ликвидировать старый мир и строить новый. И конспектировать Ленина, и отоваривать карточки на хлеб, и голосовать единогласно, в соответствии с повесткой. Не так, что ли?
География рождения — лотерейный билет, что вытягивает каждый в момент появления на свет, — вот что определяет если и не судьбу человека, то коридор, в котором предстоит этой судьбе развернуться. И своим коридором Эйзен был скорее доволен. Он примерял на себя чужие судьбы дюжин безымянных режиссёров, что тенями роились по углам UFA, — и ёжился от неприязни.
Пусть он и сложно жил, но — снимал. Пусть и врал постоянно, притворялся, менял маски, но — снимал. И со Сталиным сдружился, и в Америку отпущен, и обратно ждут его не дождутся — нужен. Мир капитала же подобных благ не обещал. Здесь каждый — хоть фон Штернберг, хоть Фриц Ланг — был нужен только самому себе.
Однако по мере того как росло расстояние между Эйзеном и Россией, мысли его менялись — не кардинально, а всего-то наливаясь новыми оттенками. Но менялись. Словно одно только положение в пространстве способно было изменить их ход.
Когда Британские острова истаяли в дымку и синяя Атлантика раскинулась от горизонта и до горизонта, он надеялся, что грядущий фильм станет сияющим образчиком советского искусства на мрачном фоне искусства капиталистического.
Когда дни спустя скалы Исландии поплыли по окоёму — уверовал в картину, где снимет противоречия между первым и вторым.
А когда Свобода махнула изумрудным факелом из бухты Нью-Йорка — знал твёрдо, что хочет снимать единственное: кино. Без всяких приставок “соц” или “кап”. Без всяких оглядок, подсказок и границ. Мир был так велик и упоительно разнообразен! И сколько же в этом мире и тайны, и страсти, и хаоса, и гармонии, и пошлейшей грязи, густо замешенной с пафосом. Как много больше мир того, о чём умеет рассказать искусство…
Вначале Paramount по акульим правилам business устроила рекламную кампанию. Красный режиссёр с той стороны планеты должен был сыскать известность на этой, чтобы новый фильм имел шанс на прокат.
Фото со звёздами: Микки-Маусом (“Give me your smile, Eisy!”); овчаркой Рин-Тин-Тин (“Give me your best smile, Eisy!”); Уолтом Диснеем (“Say Di-i-i-i-isney!”) и Чарли Чаплином (“Look natural, Eisy, not tensely!”). Фото в одиночку: режиссёр ест, режиссёр пьёт, режиссёр читает; смотрит вдаль, смотрит в объектив, смотрит в себя. Интервью перед лекциями (Гарвард, Колумбийский и Чикагский университеты), а также после. Завтраки, обеды, ужины — только со stars и только под камеру: Марлен Дитрих, Гари Купер, Грета Гарбо и далее по списку. Рауты, рауты, рауты…
Уставал как вол — не от постоянного ношения маски (в этом-то был дока!), а от однообразия. Вблизи Америка оказалась примитивна до оскомины: маска здесь требовалась всего одна — самая лучезарная. За первый месяц в Лос-Анджелесе Эйзен сносил её до дыр, вот-вот рассыплется. Мышцы лица уже едва умели улыбаться: время шло, а он был так же далёк от нового фильма, как и год назад.
Эйзен тосковал по несозданному фильму, как тоскует мать по отлучённому дитяти. Томился, как зрелая женщина по юнцу-любовнику. Долгие месяцы он всматривался в лица, пейзажи, книжные страницы и собственные сны — в надежде различить черты будущего творения. Их связь была прочна — канатом. И одновременно — зыбка, пунктирна. Он дорожил этой связью более остального и очень боялся утерять.
Никто бы не поверил в его тоску: жил бравурно, рассуждал цинично, в цели взгрызался по-бульдожьи хватко. Рекламную повинность отрабатывал с блеском, продавая себя, как маститый коммивояжёр. И только ночами, оставаясь наедине с собой, горевал: новый фильм не отзывался в реальности, по-прежнему оставаясь мечтой. Или химерой?
Отпахав на рекламной ниве, стал встречаться с кинобоссами — подбираться к теме. Двадцать романов и биографий стояло на повестке при подписании контракта; после обсуждений список таял, усыхал и скукожился до трёх. Соответственно новообретённому статусу звезды Эйзену прислали на дом отряд переводчиков и машинисток для круглосуточной работы, одну коробку с карандашами и много — с бумагой.
Ready, steady, go!
Долго терзали роман о золотой горячке. Затем переключились на собственную идею Эйзена — фильм, где действие целиком разворачивается в доме со стеклянными стенами. В итоге выстрадали сценарий по святыне — “Американской трагедии” Драйзера.
Все три проекта Paramount отвергла, один за другим.
Сценарии не были плохи. О нет! И продюсеры это признавали. Все три текста были полны сложных приёмов и глубоких метафор, искрились аллюзиями и кипели эмоциями. Наконец, они были блестяще структурированы.
Беда была в другом: Сергей Эйзенштейн оказался глубоко советским режиссёром. До печёнок, до мозга костей, до последнего волоса. Всё, к чему прикасалась его рука — к художественному ли тексту, биографии или историческому событию, — превращалось в советское искусство. И дело было не в пропагандистских штампах, их-то выполоть легко. Советским был сам его образ мыслей.