— Они все сейчас снимают — Пудовкин, Барнет, Козинцев с Траубергом. Даже Довженко, без году неделя в кино.
— И ты снимаешь, Рорик. Ты обогнал их всех и уже монтируешь. Вот отдохнёшь пару дней, и опять за работу.
— Я не отдыхаю, я ослеп. Совершенно, полностью! Я слеп, как дерево, как булыжник. И чувствую себя как булыжник: внутри — ничего, одна только тяжесть.
— Как же тебе трудно сейчас, мой дорогой! Но это пройдёт. Это всегда проходит, ты же помнишь.
— Такая жизнь — она не нужна. Я думал выпрыгнуть в окно, но третий этаж — это низко, можно просто сломать хребет и остаться в живых. Остаться двойным калекой — и слепым, и лежачим вдобавок. И провести в постели ещё лет пятьдесят. Кто будет за мной ухаживать? Ты к тому времени уже умрёшь.
— Очень разумно рассудил, Рорик.
— Или всё же попробовать?
— Не надо, Рорик.
— А я всё-таки попробую.
Он поднялся с кровати и, шаря перед собой руками, направился к несущимся снаружи звукам.
Лёля знала, что теперь её роль — пугаться.
— Прошу тебя! — она возвысила голос на пол-октавы. — Отойди от окна.
— Нет, не отойду.
— Рорик, умоляю всем, что у меня есть, — отойди!
— Нет.
— На коленях прошу!
Отбросив одеяло, она спустила ноги — стукнули каблуками не снятые вчера туфли — и зацокала к сыну. Тот застыл, ухватившись за портьеры, но не смея распахнуть. Лёля нащупала в темноте крупное Рориково тело и грузно оползла по нему на паркет.
— Вот видишь, на коленях.
Эти самые колени ныли от вчерашнего стояния в ванне, и потому устроилась поудобнее, на бедро — в темноте хитрости не было видно, а беседа предстояла долгая. К счастью, пол в номере местами был устлан ковром, и сейчас Лёля оказалась на одном таком островке, сидеть было не холодно.
Город за окном просыпался: ревели автомобили, просвиристел хрипло милицейский свисток. Рорик всё стоял, теребя тяжёлую ткань и тяжело дыша.
— Знаешь, почему я не открываю шторы, мама? Потому что от света больно глазам. Я хочу убить себя, но боюсь даже крошечной боли. Худший фарс из возможных.
— Заклинаю тебя, не делай этого! — Нельзя было позволить сыну опять упасть в уничижение, и Лёля чуть прибавила обороты: — Ради меня, сынок! Ты разобьёшь мне сердце!
— Я думал застрелиться, но негде достать револьвер. Думал надышаться газом, но освещение в этом отеле — электрическое, чёрт бы побрал эти современные технологии. А повеситься на какой-нибудь простыне — опять не хватает духу, это же больно.
— “У режиссёра Эйзенштейна хватило духа перевернуть мир кино вверх тормашками и вытрясти из него затхлые нормы и заплесневелые приёмы”. Помнишь, откуда это?
— Не помню. Хватит меня отвлекать, я не ребёнок.
— Кажется, из L’Humanité.
— Вовсе и не оттуда, а из La Stampa!
— Не может быть. Я отчётливо помню эту строчку напечатанной по-французски.
— Да потому что французы передрали рецензию, вот и всё. А оригинальный текст вышел на итальянском.
— И всё же я сомневаюсь. Давай перепроверим? Это важно. А Гриша вчера принёс альбом.