MoreKnig.org

Читать книгу «Эйзен: роман-буфф» онлайн.

На память Эйзен унёс ворох идей и мыслей Мастера — заслуженные трофеи. Что-то перекроил и переназвал, что-то использовал в готовом виде в “Стачке”. После успеха фильма задумал было расквитаться с Учителем и сочинить обличительную статью про разложение мейерхольдовского театра, но не докончил, бросил. Вместо этого, описывая трофеи в дневнике, пометил большими буквами: “МОЁ”.

■ В то время как на городских экранах прокатывали картину Эйзенштейна о восстании рабочих в царской России, в деревнях молодого Советского Союза не затухали восстания крестьян.

Их потрошили вот уже семь лет — красные, белые, снова красные; продразвёрстка, затем продналог. Стране действительно нужно было есть — пока она воевала на фронтах, а её заводы и фабрики стояли, пока деньги стоили дешевле бумаги, на которой были напечатаны. Хлеб же имелся только у тех, кто его выращивал, — и этот хлеб забирали. А также мясо, масло, картофель, шерсть, лён, воск, соль, дрова, орехи, гусиное перо, виноград, сено, мёд, сусличные шкуры, битых зайцев и моржовую кость, берёзовый сок, тюлений жир и жир курдючный, сушёную воблу, оленьи рога и кизяк для растопки печей.

“Крестьянин должен несколько поголодать”, — объяснила партия. “Мы принесём в жертву интересы крестьян на алтарь мировой революции”, — рьяно согласились на местах.

Отъём хлеба превратился в “выкачку”. У несогласных продотряды призывали “взять крови вместо хлеба”; нередко так и случалось. На помощь продармии спешили военные и милиция, чекисты и коммунисты, отряды-гастролёры из пролетариев. Но бунты крестьян как запылали с началом красной диктатуры, так и не прекратились до сих пор.

В девятнадцатом полыхнуло на юге — Вёшенским восстанием по донской степи. Тогда же загорелось на Волге — чапанной войной по самарским холмам. В двадцатом перекинулось дальше — вилочной войной по Башкирии. Снова вернулось в центральную Россию — войной в тамбовских лесах, что длилась почти год. И занялось уже везде: Сибирь, Алтай, Туркестан. В двадцать четвёртом докатилось до Дальнего Востока — у маньчжурской границы случился Зазейский мятеж.

Где называли их мятежниками, где бунтовщиками, басмачами или партизанщиной (не забывая в начале слова добавить “бело-”) — но везде это были они, крестьяне, истощённые семилетним голодом и бесконечной войной против них. Это был необъявленный фронт по сути: с одной стороны стоял мужик — с вилами, а то и берданкой. С другой — государство.

Война велась на поражение: авиацией, бронетехникой и арторудиями. Кое-где применялось химическое оружие — от баллонных газовых атак до обстрела химснарядами. Военачальники были — лучшие полководцы, каких рождала Красная Революция: Тухачевский, Фрунзе, Сергеев — товарищ Артём (они ещё не знали, что Красная Революция их сожрёт, как и положено любой революции). Крестьян брали в заложники, включая детей; сажали в лагеря, включая женщин. В ходу были показательные расстрелы.

Одновременно шла и война просветительская: агитпоезда и агиттеатры колесили по сёлам-весям — предостерегая, убеждая и доказывая. В стране, где читать умели немногие, лучшим средством пропаганды по-прежнему оставалась пламенная речь или правильная кинолента. “Стачку” решено было для агитцелей не использовать. Вместо этого её отправили прямиком в Париж — на Всемирную выставку. Жюри необыкновенно восхитил новаторский монтаж и необыкновенно поразила “славянская жестокость” автора. Картина получила золотую медаль, а советский кинематограф — славу авангардного.

Мать

■ Двадцатилетие Первой русской революции решено было отметить пышно. Гражданская война закончена, её недобитки — басмачьё, кулачьё и прочее мелочьё — ещё подают жалкие голоса, но судьба их предрешена. Страна вернулась в прежние, имперские границы. Европа же, обломав зубы в туркестанских пустынях о штыки Красной армии, Советскую республику признала — почти полным составом, от англичан до французов. Можно праздновать. Не можно — нужно.

Главным фильмом победительного празднества назначили эпопею “1905 год”. Режиссёром — перспективного Сергея Эйзенштейна, которому только-только исполнилось двадцать семь. Масштаб задумали воистину циклопический: показать все значимые события горячих лет, от Кровавого воскресенья в Петербурге до армянской резни на Кавказе. Съёмки — по всей Советской республике. Съёмочных дней — сотни. Статистов — десятки тысяч.

Законтрактованный режиссёр ликовал. Как умно он отказался недавно от мелкой затейки — рекламной ленты для Госторга об экспорте пушнины! Заказ в итоге перехватил Дзига Вертов. Так ему и надо, зазнайке. Пусть снимает беличьи шкурки, пока Эйзен будет воссоздавать Цусимскую битву в Японском море. Пусть возится с бобрами и выхухолями, пока Эйзен будет командовать боями на баррикадах Красной Пресни. Обличительные статьи о конкуренте Эйзен писал исправно (самая хлёсткая получилась после недавнего успеха “Стачки”). А теперь и сама жизнь расставляет всё по местам: кому поделки рекламные клепать, кому детективчики дешёвые стряпать и сказочки — это о Фрице Ланге, недавно выпустившем эпос “Нибелунги”, — а кому историю на экране вершить.

Прессе Эйзен пообещал, что “1905 год” станет постановкой “грандиозной, подобно немецким «Нибелунгам»”. Про себя знал: ещё грандиознее. Матери в Ленинград написал, что работа предстоит адова. Про себя знал: самая адская из возможных.

Это наполняло восторгом. Чем смелее замысел — тем острее мысль. Чем шире замах — тем больше сил. И пусть исполнится не всё задуманное (остались же лежать в архивах намётки цикла “К диктатуре”, из которого отснята всего-то одна “Стачка”). Но чтобы сделать хоть что-нибудь, надо — замахнуться. А уж замахиваться Эйзен умел.

Тем более что в кино у него получилось то, что долгие годы не выходило ни в рисовании, ни в театре, — страшное. Как замирали зрители, когда младенец в “Стачке” висел над пропастью, когда кровь хлестала из шеи быка! Одно было трюком, другое не было, но в оба кадра зритель верил. И боялся — оба раза по-настоящему.

Объектив обладал качеством удивительным, почти волшебным: помещённое в его рамку приобретало свойство правды. Не зря говорила мудрая Эсфирь про собаку о трёх головах — мол, поверят в неё, только покажи с экрана. Не только в трёхголового Цербера поверят — и в сам Аид, и в древних богов совокупно с новыми. Или в их отсутствие. Смотря что и как смонтирует режиссёр.

Нынче Эйзен хотел монтировать страшное. Тревожное, вселяющее трепет. Жестокое, кровавое, беспощадное. Нагоняющее ужас и панику. Всё, что не удалось нарисовать за годы отрочества и юности. Всё, что не вышло сыграть на сцене. Всё, что не сумел поставить, пока клоунадничал и увеселял. Всё нынче восполнить, всё!

И как же благодатен был для этой задачи материал. История Первой русской революции была полна тем, о чём грезил будущий её воспеватель, — насилием и кровью жертв. Сердце его бухало от радости, а голова — от идей, что бесконечным потоком извергались на страницы записных книжек (это когда работал дома), на салфетки (когда едал в ресторанах), на трамвайные билеты (когда трясся в вагоне по Чистым прудам к себе в коммуналку).

Расстрел безоружных рабочих в Кровавое воскресенье показать непременно на Дворцовой. Пусть сначала она запрудится людьми — статистов нагнать побольше, чтобы волновалась, как поросшая травой, — а потом пусть все они полягут, обездвиженно. И чтобы на мостовой ни единого булыжника не видать — одни только убитые… А вот когда их будут хоронить в общей могиле, пусть изредка среди мертвецов шевельнётся кто-то живой и тут же будет засыпан сверху другими телами… А московскую часть начать с покушения на великого князя Сергея — и взрыв бомбы заснять, и разорванное на куски тело, причём заснять крупно, долго. Манекеном не обойдёмся, ассистентам придётся достать из прозекторской настоящий труп, чтобы разъять на куски… И для мятежа на “Очакове” трупы понадобятся — сделать кадр, как рыбы поедают лица сброшенных в море убитых матросов… Для кадра с растоптанными детьми трупы понадобятся детские… А вот на вилы поднимать придётся живого человека — это уже для сцены крестьянского восстания. Пригласить циркача? Чтобы в кадре насаженный на вилы казак умер бы не сразу, а постепенно, шевеля конечностями… О, как же хочется работать!

■ Однако запускался фильм небыстро. Пару сцен отсняли, затем решили всё же докрутить сценарий — и в июне тысяча девятьсот двадцать пятого рабочая группа собралась в подмосковной Немчиновке на даче у “комиссара по делам кино” Кирилла Шутко. Хозяин — по совместительству большевик-подпольщик и революционер со стажем — выступал консультантом по идеологической части. Его крошечная голубоглазая жена Нина Агаджанова (муж на людях называл её по фамилии, присовокупляя неизменное “товарищ”, а Эйзен повадился по-армянски, фривольничая — Нунэ) — автором исходного сценария, который и требовалось основательно докручивать. Эйзенштейн — основной тягловой силой, оруженосец Гриша Александров — ассистентом.

Живущий в отдельной части того же дома Казимир Малевич непосредственного участия в написании не принимал, но вечерами в угловой беседке пил зубровку с режиссёром, что весьма способствовало творческому процессу. Наезжал из Москвы Исаак Бабель. С ним Эйзен взялся сладить второй сценарий, по рассказам об одесском налётчике — параллельно основной эпопее: утром надиктовывал Грише революционные сцены (это в верхнем этаже), а после полудня Бабелю — криминальные (это уже в нижнем).

Бабель, который над каждым своим рассказом бился месяцами, “словно в одиночку срывая до основания Эверест”, смеялся над напарником, но в смехе том Эйзен улавливал восхищение. “А как иначе? Восхищаюсь, конечно. И в первую очередь — вашим юным нахальством”, — подтверждал Бабель. (Старше был всего на четыре года, но казалось, — на пару поколений: Бабель прошёл Первую мировую и Гражданскую военкором и красным кавалеристом.)

Хозяева дачи как могли старались обеспечить уединение творцу: часто отъезжали в город, уходили на длинные прогулки. Нужды в подобной деликатности не было: чем больше собиралось вокруг народа, тем эффективнее работал режиссёрский мозг. Лучше бы вместо вымученных прогулок и отлучек в Москву по придуманным поводам сели супруги напротив Эйзена и наблюдали за мыслительным процессом, восхищённо и безмолвно. Вот пошла бы работа! Но просить о таком он смущался (редкий случай, когда испытывал неловкость), а сами Кирилл с Нунэ о потребностях автора не догадывались.

В отсутствие иных зрителей роль публики отводилась Грише. А также роли секретаря, манекена для проверки мизансцен, груши для битья и плакальной жилетки (когда дело стопорилось). Со всеми ролями выходец из рабоче-крестьянской самодеятельности Гриша Александров справлялся удовлетворительно. Высоченный, плечистый, с огромными светлыми глазами и пухлыми губами, более всего он напоминал античный идеал красоты: эдакая ожившая статуя Аполлона Бельведерского, лопочущая с уральским выговором и в блузе, пошитой из суконного одеяла. Прозвище Григ (сам себе придумал, в подражание Эйзену и Тису) шло к его добро- и простодушному виду не больше, чем фрак, в котором он ходил по проволоке над ареной Пролеткульта. Младше Эйзена всего на пять лет, Гриша смотрел на него как на отца, начальника, гения и бога одновременно. Хотя и сверху вниз — был выше на целую голову. Подобная влюблённость Эйзену нравилась, а элементарность — нет.

“За неимением гербовой пишем на простой”, — вздыхал он, глядя в преданные глаза наперсника. Во всей фразе Гриша понимал единственное слово — послушно кивал и тотчас доставал блокнот с карандашом: пишем так пишем.

За пару недель разделались с Русско-японской войной, бакинской резнёй и еврейскими погромами — всё получилось вполне кроваво, как и замыслил режиссёр. Принялись за восстание на броненосце “Князь Потёмкин-Таврический”. Мятеж вполне мог претендовать на место главного символа революции: горстка матросов против мощи всей Российской империи — идеальная формула для создания легенды.

Дело несколько осложнилось тем, что как раз в эти дни Эйзен прихватил халтурку: взялся срочно состряпать ещё один — третий — сценарий, который довольно скоро следовало сдать в Пролеткино. Режиссёру нужны были деньги, а Пролеткино — история, обличающая пороки буржуазии. И Эйзен решил: сдюжит. Вдохновленный предстоящими съёмками революционной эпопеи, он готов был писать не три сценария одновременно, а хоть все пять. У коммерческого проекта уже было название, и весьма гривуазное: “Базар похоти”. Сюжет предполагался из жизни публичных домов — само собой, в предреволюционной России.

Зубровку временно пришлось отменить, визиты Бабеля сдвинуть на five-o-clock, а кропание “Похоти” объединить с созданием картины матросского мятежа. Режиссёра подобный синтез нимало не смущал. Мысль его, разогнанная до курьерской скорости предыдущими неделями сочинительства, неудержимо рвалась вперёд — по обоим направлениям одновременно, выдавая сцены то из быта кокоток, то из флотской жизни. Гриша за шефом не поспевал и чуть не плакал от растерянности.

— Мясо! — диктовал Эйзен скороговоркой, в своём обычном телеграфном стиле. — Гнилое мясо с червями — подают на обед! Мясо тухлое, черви крупные, ползают. Снять так, чтобы зрителя стошнило. Это очень хорошо.

Перейти на стр:
Изменить размер шрифта:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code