Я иду по двору, держа рыбу в одной руке, а хлеб и сыр в другой, и думаю о разных хозяйственных нуждах, например о том, кто будет убирать снег, если он еще выпадет, и посыпать двор песком. Я останавливаюсь и смотрю на сад, на старые яблони с раскидистыми узловатыми ветвями и потрескавшейся корой, на пашу разросшуюся изгородь — кусты боярышника, на ягодник, стелющийся по земле, потому что снег повалил все колышки.
На мгновение у меня появляется желание еще раз, последний, привести все это в порядок; но я подавляю в себе это желание и вхожу в пустой дом.
VI
Я опять ем, очень медленно. Если чистить копченую рыбу не торопясь, то можно аккуратно отделить все кости вместе с хребтом и потом смаковать ее, ощущая вкус рыбы, дыма и соли. Я думаю об этой рыбе и о рыбной ловле зимой на льду, когда расстилается вокруг и уходит в бесконечную даль белизна, когда ветер взметает и крутит сухой снег и размыта граница между небом и морем, когда вода холодна и сети качаются, то всплывая, то снова уходя под лед, когда у лошадей клубится из ноздрей пар, а люди укутываются от мороза в овчинные тулупы с серыми курчавыми воротниками; о рыбе, скоро засыпающей, о скрипе полозьев по льду и снегу, о стуке лошадиных копыт и о музыке льда, то звенящего, то стонущего под ударами врубающихся в него людей. А потом я представляю, как коптят рыбу, выпотрошенную и подвешенную связками, как пахнет дымом, копчением, почерневшими ольховыми щепками и жиром, капающим с рыбы. Потом думаю о хлебе, о том, как замешивают и обминают тесто, как разгребают в печи жар и выгребают головешки, а потом ставят туда хлеб, засовывая его на длинной хлебной лопате, вытесанной из цельного куска дерева, и о запахе хлеба.
На еду уходит много времени, но меня это не огорчает. Потом я пью воду, которая отдает хлоркой и трубами. Но я не обращаю на это внимание. Ем и пью, потому что нужно, а не потому, что чувствую голод. Закончив, иду наверх. На столе я замечаю письмо, вспоминаю, что не проверил, пришла ли почта, и в одной рубашке выхожу на улицу. На дворе я сразу промерзаю до костей, что на таком пронизывающем ветру и при моей нынешней комплекции совсем не трудно. В почтовом ящике лежит газета, я достаю ее и спешу обратно — так быстро, как только отваживаюсь. Оставив газету в передней рядом с остальными, поднимаюсь наверх. Я порядком устал и сажусь отдыхать в кабинете. Распечатываю свое письмо и перечитываю его снова. В конце приписываю: «Сейчас во всем городе нет никого, кто сопровождал бы меня в моих выездах из дому и кого я мог бы просить о помощи, когда уезжает Сеппо. Это не жалоба, напротив, здесь в доме я один и справляюсь со своими делами сам. К тому же их немного, и я надеюсь, что у меня хватит на них сил. Но есть что-то странное в таком одиночестве. Раньше я этого себе не представлял». Я достаю новый конверт, надписываю его, вкладываю туда письмо и заклеиваю. Потом отнесу его на почту.
Иду в спальню и ложусь, но заснуть мешает боль. Долго лежу не двигаясь, и, хотя боль не ослабевает, к ней начинаешь привыкать, главное — чтобы она никак не менялась, иначе нужно привыкать заново.
Внизу звонят в дверь, приходится встать с постели и идти открывать. По дороге смотрю на часы — начало пятого. За дверью стоит невеста Сеппо; я не хочу, чтобы она заходила, и беседую с ней на крыльце, но чувствую себя при этом неловко и в конце концов приглашаю ее в дом. Сначала мы разговариваем, стоя в передней, но от этого я устаю и иду в гостиную, чтобы сесть на диван.
— Так нельзя, вам здесь нужна какая-то помощь, — говорит она.
— Я тоже думал об этом.
— Как он мог сбежать, этот Сеппо, когда отец в таком состоянии.
— Но ведь он скоро вернется, — говорю я.
— Вот вернется и пусть расхлебывает теперь эту кашу. Я ведь его не силком женить собиралась. Не верите?
— Почему же мне не верить?
— Он сам мне предложил; я, знаете ли, столько лет одна прожила, что уж теперь и подавно мне так, насильно, мужа не надо. Он мне сам предложил, вот в этой самой комнате. Не верите? Хотя я и старая дева, но насильно мне муж не нужен; а теперь что вышло: дома я уже об этом сказала, а они рассказали всем; нет уж, пусть он теперь все и объясняет, — говорит она.
— Да все и так понятно.
— Меня отец сразу предупредил, что, раз он неверующий и вообще всем в городе известно, что он за человек, ничего путного не выйдет.
— Конечно, это несколько странно, что от него до сих пор ничего нет. Давно должна была бы прийти открытка; тогда было бы понятно, где его искать, если он не появится в ближайшее время.
— Конечно, надо обратиться в полицию, я давно говорю.
— Да нет, не стоит, подождем немного.
— Я же ему деньги отдала из наследства, а с меня их еще потребуют.
— Это за портрет? — спрашиваю я.
— Ну и что, что за портрет, да он не всем и понравился.
— А вам?
— Ах, я больше ничего не знаю. Я просто одинокая женщина. А все только и делают, что смеются надо мной и пальцами показывают. Не думала я, что так выйдет.
— Ну, вот он вернется, и все объяснится.
— Если он еще жив, — говорит она и опять начинает плакать.
Я предоставляю ей эту возможность и зажигаю свет в комнате. Это мне удается сделать сидя, не вставая с дивана. Когда зажигается свет, она перестает плакать и вытирает глаза маленьким платочком, вытащив его из рукава кофты.
— А у меня все в порядке, — говорю я.
Наконец она собирается уходить, но предлагает прийти еще раз в какой-нибудь вечер вместе со своими — читать молитвы; я категорически отказываюсь. Мы препираемся некоторое время, причем она весьма бесцеремонно говорит о моей болезни, сама этого, конечно, не замечая. Я жду в передней, пока она оденется, и провожаю ее на крыльцо.
— Не забудьте позвонить, когда получите что-нибудь от Сеппо, — напоминает она.