— Устриц? — едва выговорила она от смеха.
— Устриц тоже, — кивнул я.
Но она все смеялась и никак не могла успокоиться. Потом наконец встала, подняла с пола свои вещи. Я надел зимнее пальто и подал пальто ей.
— Еще приходится ухаживать за всякими сумасшедшими истеричками, — пожаловался я.
— Ничего, ко всему привыкаешь, — сказала Мирья.
Мы спустились вниз и вышли на улицу. Воздух был свежим и прохладным; мы пересекли загаженный собаками сквер и узеньким переулком прошли к станции метро. Посмотрев по схеме остановки, на которых можно сделать пересадку, мы спустились вниз и купили в кассе книжечку с проездными талонами.
В метро было жарко и поэтому полно бродяг, мелочных торговцев и музыкантов, стоящих с протянутыми шапками в руках. У нас были билеты в первый класс, и мы остановились под вывеской, указывающей, где останавливаются вагоны первого класса. Пока мы ждали, я изучал висящие на стене французские рекламные плакаты. Но понял далеко не все.
— Пожалуй, свожу тебя в церковь, замолишь там свои грехи, — сказал я.
— Это было бы неплохо, — ответила Мирья.
Подъехал поезд, и мы сели в пустой вагон, в котором, кроме нас, ехало всего два человека; мы поместились друг против друга на местах, предназначенных для инвалидов войны, просто инвалидов, беременных женщин и пассажиров с детьми до четырех лет.
— Если кто-нибудь спросит, я скажу, что беременна, — решила Мирья, когда я перевел ей надпись.
— Я не могу врать иностранцам, — возразил я.
— А может, это правда, после нынешней-то ночи, — сказала Мирья.
Поезд вошел в темный туннель, свет из вагона падал на стены, вдоль которых тянулись пыльные и грязные электрические провода и мелькали какие-то надписи, разбирать которые я не успевал; потом мы подъехали к ярко освещенной станции, на которой многие сошли, а другие, наоборот, сели в поезд. На остановке, где нам нужно было сделать пересадку, мы еще раз проверили по схеме, правильно ли едем, и пошли на переход. Под землей было жарко, я сиял пальто и нес его на плече; переход был длинный, а потом мы долго ждали поезда, сидя на выкрашенной в красный цвет деревянной скамейке, на которой, подложив под голову мешок, спал старик, весь помятый и изрядно вонявший.
Наконец пришел поезд, мы в него погрузились и доехали до нужной остановки. Там кое-как разыскали выход и вылезли на поверхность прямо посреди бульвара, где нас едва не раздавили в толпе, пока мы ждали зеленый свет, чтобы перейти дорогу; завернув за угол, мы двинулись дальше по улице, в конце которой виднелись белые купола и башни стоящей на холме церкви Сакре-Кер; от подножия холма вверх, к церкви, вела длинная лестница.
На этой улице было множество людей и множество магазинов — готового платья, тканей, детских вещей; все они были настежь открыты, и в каждый Мирья хотела зайти, чтобы выяснить цены или посмотреть модели и образцы. Она примеряла что-то за занавесками в глубине магазинов и выходила оттуда продемонстрировать мне какую-нибудь юбку, или свитер, или брюки. Когда я начинал ныть, жалуясь на усталость, она отводила меня к помосту с манекенами и сажала на краешек между их ног. Я сидел там и смотрел на женщин, рывшихся в грудах одежды и иногда пугавшихся, когда они случайно на меня натыкались.
Мирья ничего не покупала, но все равно хотела обойти все магазины, мне она в дверях командовала, как собаке:
— Сиди! — и указывала место, где сидеть.
Я и в самом деле готов был по-собачьи завыть, но тут мы наконец дошли до конца улицы и зашли в пивную; здоровый волкодав, состоящий при пивной, тут же обнюхал мои ноги и, ворча, снова уселся на тротуаре возле двери. Пиво после вчерашней выпивки вызвало у меня смешанные чувства; я расплатился, оставив в качестве чаевых сдачу, которую официантка принесла на фарфоровой тарелочке.
Лестница была длинная и для подъема тяжеловата; добравшись до самого верха, мы обнаружили, что на левом склоне холма действует лифт. Внизу перед церковью стояли автобусы, за ними лежали крыши домов, а чуть дальше город растворялся в дымке и заводском дыму. Мы стояли и смотрели на знакомые башни, возвышавшиеся над крышами, и на печные трубы, похожие на цветочные горшки, а потом вошли в церковь.
Внутри было холодно и ветрено, от этого трепетали язычки пламени восковых свечей перед изображениями святых. Мы стали медленно обходить церковь кругом, разглядывали раскрашенные статуи святых и задирали головы, рассматривая купольные своды; возле одной ниши Мирья остановилась, чтобы поставить свечу перед фигурой мадонны; я вынул из кармана пару франков и положил их на ларец, стоящий перед ящичком со свечами. Мирья нашла свободный колышек, зажгла свою свечу от уже горевшей и поставила ее. В основании свечи было специальное углубление в виде конуса.
Мы подождали, пока она не начала гореть красивым ровным пламенем, и двинулись дальше по направлению к царским вратам. Центральный неф был огорожен для молящихся; Мирья пошла туда, а я сел напротив через проход и смотрел, как она идет вдоль рядов мимо низкорослых французов, а потом садится на скамью в правой части нефа. Поверх голов молящихся я видел ее склоненную фигуру; она просидела так очень долго.
Справа, с той стороны, где прилавок с распятиями, четками, кассетами, пластинками и слайдами, подошли несколько мужчин и сели сзади меня. Говорили они по-фински. Я долго слушал, как они оживленно обсуждали, какие нужно было строить леса для таких сводов, сколько на эти своды ушло древесины и камня, какова их тяжесть и как она распределяется между стенами и колоннами. Это были строители откуда-то из Саво. Я развлекался, слушая их беседу, пока не увидел, что Мирья поднялась и идет ко мне.
Мы вышли из церкви. Мирья выглядела грустной и подавленной, и на правой щеке возле носа у нее билась жилка. Она сказала, что ей стало грустно, пока она молилась в этом холодном сумрачном соборе обо всех нас: о муже, дочке и обо мне, а вокруг были все эти люди, вполголоса читавшие по-французски молитвы и то и дело крестившиеся быстрым движением. Мне не сразу удалось ее отвлечь.
Мы спустились по лестнице на один марш, перешли улицу и спустились еще, до парапета. Там мы остановились, глядя на строгий рисунок лестниц и площадок, уходящих все вниз и вниз, вплоть до подножия холма.
— Если бы знать точно, что правильно, а что нет, — сказала Мирья.
Я подумал о матери, о которой так ничего толком и не знал и которой я послал из Хельсинки телеграмму от своего имени, где написал, что отец умирает. Никогда до болезни отец сам не заговаривал о ней; еще ребенком я создал себе свой образ матери, составленный из обрывков воспоминаний и дополненный воображением; отец в те годы казался мне человеком странным и непонятным, мы жили только вдвоем, и он всегда стремился стать самым серьезным и авторитетным специалистом в своей области, и кажется, в какое-то время так оно и было; а я рос возле него и ходил в разные школы, потому что мы часто переезжали с места на место, и каждый раз снова пытался заводить друзей в школе и во дворе; мне это давалось нелегко. Я не знал, ушла ли мать к другому или просто однажды почувствовала, что по горло сыта отцовскими причудами; я никогда об этом не спрашивал: раньше не осмеливался, а теперь просто не стал бы из жалости к одинокому стареющему человеку. Тем более что за последний год он очень переменился: и его взгляды, и его отношения с окружающими — все изменилось, и мне очень не хотелось бы причинять ему боль, и менее всего теперь, когда стало ясно, что у него рак и что его отправят домой умирать. А у матери после того, как они расстались, все равно ничего хорошего не вышло; и я не уверен, что захочу когда-нибудь встретиться с ней. Жизнь, наверное, ожесточила ее, так я по крайней мере думаю; прошло уже больше тридцати лет с тех пор, как она ушла от нас, а до этого были еще пять лет, ее лучшие годы, которые она провела с отцом, вынужденная сносить его тогдашние чудачества; она пыталась найти работу, искала сначала место получше, потом уже любое, самое обычное, только чтобы прокормиться и хоть как-то жить; по крайней мере так я когда-то понял из отрывочных фраз отца, когда он, неохотно и с горечью, отвечал на мои вопросы.
Я обнял Мирью за плечи и привлек к себе, она подняла голову, чуть улыбнулась, уже не такая сумрачная, и мы двинулись вниз. Но идти по этим лестницам обнявшись было невозможно: ступени за многие годы стерлись, а кроме того, они были такой ширины, что на каждой из них приходилось делать еще по маленькому шажку; все это никак не способствовало слаженному и ритмичному спуску вдвоем, и мне пришлось Мирью отпустить.
— Если бы я только тебя знала, — сказала она.
— Ты и так все про меня знаешь, — ответил я.