Я пошел на кухню, пока вода не поднялась очень высоко, и сложил в пакет селедку, сыр, масло, колбасу, помидоры, арбуз, конфеты, варенье. Еще я сложил свои красные и зеленые карточки. Еще я сложил хлеб и две банки консервов для кота. Консервы можно было вообще не брать, потому что кот будет ловить себе на пропитание рыбу, но я подумал, что у него может занять какое-то время научиться ее ловить. Мой кот не очень умный. Я принес пакет обратно в гостиную и осторожно сел на ковер, чтобы на него не налилась вода. Ковер качался, но не переворачивался. Пора было разобраться с моим милиционером. Я его разбудил и дал ему хлеба с вареньем. Кажется, у него уже меньше болел живот, но очень болела голова, он все время за нее держался. Он спросил, нет ли у меня пива, но я строго сказал ему, что он больше никогда не выпьет пива. Я перечислил все, что мне нельзя пить, потому что от этого я становлюсь ненормальный и могу убить кого-нибудь, я очень сильный и мне не нужен даже пистолет. Я сказал моему милиционеру, что он больше никогда не выпьет пиво, водку, ликер, то, что продают в банках вместо пепси — колы, водку (хотя про водку я уже говорил), вино, коньяк. Я сказал, чтобы милиционер хорошо завернулся в одеяло и сидел смирно и провел с ним Беседу. Я часто провожу Беседу с собой или с котом, когда понимаю, что кто-то из нас покатился по дурной дорожке. В среду ночью я провел с собой ужасную Беседу, после которой очень плакал, но слезами горю не поможешь. Я тогда изо всех сил извинялся перед Господом и выложил на кровати все свои красные карточки, но после того, что я натворил, их бы все равно не хватило, даже если бы все остатки моего детского пальто на них пошли. Я пытался придумать себе наказание, но не смог придумать такое ужасное наказание, которое бы тут подошло, я проспал под кроватью две ночи и не ел варенья, хотя я очень люблю варенье, но все равно допрыгался до Потопа. Я рассказал это моему милиционеру и сказал, что из-за меня мы все, наверное, утонем. Но пока мы не утонули, — сказал я моему милиционеру, — мне придется взять на себя ответственность и за него тоже. Я сказал моему милиционеру, что он, судя по всему, и есть мое наказание за то, что я натворил в среду. Я сказал, что уже второй раз приношу в дом кого-нибудь невменяемого — сначала кота, а теперь его, а если ты принес в дом кого-нибудь невменяемого, то его поведение теперь на твоей ответственности и ты должен его воспитывать и брать себе красные карточки за его поведение, если он плохо себя ведет. Я сказал моему милиционеру, что он вел себя очень, очень, очень плохо. Мой милилционер заплакал, но я сказал, что слезами горю не поможешь. Я сказал, что я уже совершил одну ошибку и очень плохо воспитывал своего кота, и, когда кот умер, мне пришлось спускаться за ним в ад и говорить, чтобы его отпустили, потому что в его плохом поведении виноват я и теперь буду воспитывать его гораздо лучше, чтобы в следующий раз, когда он умрет, он попал в рай. Я сказал моему милиционеру, что теперь, если он умрет, мне придется спускаться в ад и за ним, а у меня уже просто нет сил лазить в эту дыру, тем более что я ужасно обжег там руку. Потом я спросил милиционера, умеет ли он плавать, и он сказал, что нет. Он точно был мое наказание.
Потом я разбудил кота и тоже провел с ним Беседу. Я сказал ему, что теперь я отвечаю не только за него, но еще и за милиционера, и что ему пора начать брать себя в руки, потому что я воспитываю его уже черт — те сколько времени. Я сказал коту, что теперь мне придется брать красные карточки и за него, и за милиционера, и что если кот будет по — прежнему вести себя, как невменяемый, я просто не выдержу столько красных карточек. Я закатал рукава пижамы и показал коту следы зубов на плечах, там, где меня в среду кусала эта женщина. Я сказал коту, что это было хуже всего, — я не чувствовал даже, как она меня кусает и бьет, такой я был невменяемый. Весь четверг я бегал по городу, чтобы ее найти и извиниться, но не смог ее найти. Я думаю, у меня был невменяемый вид, так мне было плохо и стыдно, так что если даже она меня увидела, наверняка спряталась, — она же не знала, что я хочу извиниться. Мне было так плохо, что я даже не сразу потом вспомнил, шел в четверг дождь или нет, — такой невменяемый я был. Я сказал коту, что с тремя невменяемыми я не справлюсь. Я думаю, что кот меня понял. Это была не первая Беседа, которую я с ним проводил, и я знал, что он тупой и почти меня не слушает, но он очень долго смотрел на мои плечи, и я думаю, он меня правда понял.
Тогда я обратился к Господу и тоже провел с ним Беседу. Я сказал, что, конечно, натворил ужасное, но что он ведет себя нечестно, потому что не хочет взять на себя ответственность, как я всегда беру на себя ответственность за кота. Я сказал Господу, что он тоже хорош, и что, в конце концов, он должен делать нас добрыми и хорошими, и что я всегда очень стараюсь и вообще до среды думал, что я очень хороший человек, но оказалось, что я совсем даже не хороший человек, и что его, Господа, вина в этом тоже есть. Когда я все это говорил, я не видел Господа, но, думаю, он меня слышал. Наверное, глупо было сердить его во время Потопа, тем более что наш ковер уже выплыл из окна, через которое я вчера сбрасывал кота, и теперь непонятно, куда плыл, но я решил покончить со всеми Беседами разом. Так что я сказал Господу, что если у него есть хоть какая-то совесть, то он отвечает за невменяемого меня, как я отвечаю за невменяемого кота, а теперь еще и за невменяемого милиционера. Я сказал Господу, что если от его потопа мы все утонем, то, по совести, он должен будет прийти за нами в ад, попросить, чтобы нас выпустил наружу, и уж как следует нас воспитать, чтобы такое больше не повторилось.
Я думал, за эту беседу Господь перевернет наш ковер, но ничего такого не случилось. Я понял, что у Господа все-таки есть совесть, и вдруг успокоился. Милиционер и кот тихо сидели на ковре и смотрели вокруг, и ковер под нами очень приятно покачивался на волнах. Людей вокруг почти не было, только хороший таджик проплыл в своей тачке совсем близко от нас. Он сидел в тачке, что-то напевал и рисовал пальцем круги по воде, у него получалось очень красиво. Я спросил хорошего таджика, нужна ли ему его метла, а он сказал, что нет, и отдал ее нам. Я стал тихонько грести метлой, чтобы ковер меньше натыкался на деревья, их ветки оказались прямо над нами и было очень красиво. Вдруг мой кот подбежал к краю ковра и стал ловить что-то лапой. Я обрадовался, что он так быстро начал ловить рыбу себе на пропитание, я подумал, что моя воспитательная Беседа все-таки не прошла для него даром, но это была не рыба, а та самая женщина. Она плыла под водой, я закричал и замахал ей руками, я даже вскочил и чуть не перевернул ковер, а сердце у меня полезло куда-то в горло, но она очень быстро поплыла куда-то. Я принялся изо всех сил грести метлой, и тут эта женщина вынырнула и страшно ударила меня по голове хвостом. Голова у меня аж загудела, от удара я свалился в воду и стал захлебываться. Мой милиционер затащил меня обратно на ковер и что-то кричал этой женщине, хотя она давно уплыла, и я его не слушал, хотя за то, какими словами он на нее ругался, мне теперь полагались две красные карточки. Я выбрал из волос чешую, сколько смог. Голова у меня гудела, но мне вроде как стало полегче. Я съел кусок хлеба без варенья, а потом подумал и съел еще один, с вареньем.
Вроде того
Военная повесть
— Тетя Люся еще у нас была, Людмила, она хорошая пловчиха была до войны, мастер спорта международного класса. Ее завод эвакуировали, перевезли прямо целиком и поставили около Ахшабада, со всеми людьми. Завод такой, не очень секретный, но важный, там детали для плит делали, эти плиты были важными в войну. И надо было какие-то детали перевезти через залив от завода на склад, а их за один раз не получалось, потому что какие-то детали нельзя было везти рядом с горючим, а горючее нельзя было — рядом с какими-то протирочными материалами класть, что-то такое. Ну, они придумали, как перевозить, но надо было все время через залив туда — сюда, за один раз никак. И послали не очень важных для цеха людей — и мою тетю. Еще двух баб и мою тетю. На таком маленьком катерке. А в это время из Ашхабада эвакуировали начальство, потому что пошел слух: какие-то есть у немцев самолеты, которыми можно бомбить Ашхабад. Посадили все начальство на крейсер и повезли, а завод обещали потом. И этот крейсер врезался в катерок, намертво. И даже не стал останавливаться. И эти женщины начали тонуть. А тетя Люся была суперпловчиха, и она изо всех сил пыталась выплыть, но катером ее накрыло сверху, и вокруг начал цепляться этот самый протирочный материал, мокрый. И вот она поняла: все, смерть. Открыла глаза, чтобы по — смелому умереть. И видит, как на нее из воды смотрят все морские твари, все. Кругом стоят и смотрят. Такие, что она даже представить себе не могла. Ну, понятно, рыбы, но еще всякие такие, какие она даже не могла себе представить. И спокойно так смотрят, не чтобы съесть, а как дети. И вдруг между ними какое-то движение, как будто их отодвинули, и появился гигантский осьминог. И этот осьминог мою тетю вытолкал на поверхность, на ту сторону залива. И на завод она уже не возвращалась, осталась там жить, и бабушка от нее письма получала еще долго.
— Дедушкин папа работал в секретной лаборатории, они делали такую штуку, которую бросают с парашюта в море, и вода становится как холодец. У них потом была квартира в Москве.
— Я прадеда немножко помню, у него была лошадка, лошадь. Они на левом берегу жили, сад совершенно заросший, но там еще росло всякое, и мы с двоюродным братом там рвали вишни, смородину. Вишни мелкие, сплошная косточка, но для городского ребенка с дерева сорвать, вы же понимаете. А прадед был настоящий извозчик, с лошадкой. Мебель перевозил в основном, нас брал кататься. Мы с братом друг друга называли «кузен» и «кузина», так это нам нравилось, вообще манерничали, ну и катание на извозчике, вы же понимаете. Книжные дети. А прадед сам до войны был еще какой читатель, библиотеку заново в эвакуации собрал и на себе обратно в Севастополь дотащил. Но оттуда его опять призвали и сделали шофером, начальство на бронемашине возить. И вот он ехал через деревню порожний, очень злой, что его заставили куда-то тащиться, и вот он ехал через пустую деревню, там все разбежались уже, и гнал страшно. И вдруг удар, машину развернуло, он думал: курицу сбил, это часто было, в деревнях бросали кур, индюков, они шалели. А там девочка. Ну, сбил. И ему стало казаться, что у него вместо ног до колена петушиные хвосты. Ходит нормально, посмотрит вниз — ноги, а когда не смотрит — уверен, что перья, и так пружинят. Загнутые как будто. А с ним служил один таджик и пообещал деду, что сделает заговор, от которого все пройдет. Дед лег на землю, таджик начал шептать, шептал — шептал, и вдруг дед стал давиться, и у него прямо из живота, как кишки, полезла всякая дрянь, какой-то бинокль, тряпки, потом колеса его машины полезли наружу. Дед синий, давится, а таджик шепчет. И тут следом за колесами эта девочка полезла из него, а дед — ну, прадед — тут как заорет: вот она, сука, падла, которая мне под колеса бросилась! И тут все это полезло ему обратно в живот и живот захлопнулся, и таджик уже ничего не мог. Откуда я знаю — я не знаю, точнее, мне кузен рассказал, как страшную тайну, а ему кто — не знаю, подслушал, наверное.
— Дедушка папе говорил, что самое страшное — как немцы произносят «калашников». Что-то в этом было, сейчас уже не поймешь.
— Вот они даже не знали, где расположены, и вдруг говорят: музыкант приедет. А они почему-то решили, что Любовь Орлова, была такая актриса, звезда, блондинка, как советская Мерилин Монро, только порядочная. Ну, почему-то так решили, видимо, так им хотелось, шутки несколько дней, все дела. А это уже в районе Будапешта было, они точно не знали, но уже понятно, что дело к победе идет и настроение приподнятое, весна. А они все-таки авиаторы были, не хуй собачий, даром что их перемещали тогда без самолетов, просто грузовиками на новую базу, самолеты туда должны были позже привезти, после ремонта. И прадед с его другом в одном пустом доме нашли легкое кресло, но очень широкое, такое, ну, усадистое. И приладили детали от грузовика, мотор, чтобы это кресло могло поднимать человека в воздух. Ну, не прямо летать, но поднимается высоко и в воздухе висит, тарахтит, правда, сильно, но они, понимаешь, были настоящие авиаторы, все умели, самолет разобрать и починить, всю механику знали. Ну, катались, спирт пили там наверху, скучно, из города все убежали, все разбомблено. А начальство говорит: приедет музыкант. Ну, решили, что Любовь Орлова, и тут говорят: едет. Дед, то есть прадед, в кресле поднялся и видит: вроде бабы нет, но видят — две американские машины открытые, союзники. И там какой-то негр. Короче, это привезли Джими Хендрикса, представляешь? Тогда очень много возили на фронт всяких певцов и артистов подбодрить войска, союзников, и к ним прислали Джими Хендрикса. И был концерт. Ну, конечно, лагерь ему показывали, всю ночь гуляли. А дед мой получился за переводчика, он английский знал, как родной, из-за истории с бабушкой моей, то есть прабабушкой или кто она мне, ну, своей мамой — я рассказывал. И он с Хендриксом до ночи пил, а потом стали показывать ему кресло, усадили, подняли метров на пять. И вдруг Хендрикс оттуда сверху говорит: кто-то едет, но в темноте не видно. Ну, все на всякий случай ружья похватали, там местные партизаны жили в руинах, в городе, и беспризорники, нападали на наших и убивали. А эти, которые подъехали, тоже близко боятся, потому что от кресла грохот, но им тоже в темноте не видно, непонятно. Тогда Хендрикс говорит: дайте мне гитару сюда наверх, я начну петь. Если это наши, то они подпоют, а если будут молчать, то стреляйте. И начал петь, а в ответ тишина и только какие-то крики на местном языке. Так что пришлось стрелять, но в темноте много не настреляешь, и почти ни в кого не попали.
— Дедушка рассказывает, как старшие дети бегали купаться в проруби, у них в деревне это шик был. Раздевались на снегу догола, выкидывали вперед одну руку и кричат: «У-у-у-у-у-у!» — и бегут, и с разбегу прыг. А потом, когда война началась, кто-то на них донес, что это зиг хайль, и их всех забрали.
— Бабушка и ее сестра, они у меня очень старенькие, мама поздний ребенок, и мы с сестрой очень поздние, мама нас родила — ей было тридцать два. Хотела одного мальчика, а получились две девочки. Они в войну были маленькими еще, лет, наверное, семь или восемь. Их папа ушел на фронт, он инвалид был, хромал, но он был врач, а тогда уже брали врачей каких угодно, и его взяли тоже. А их мама стала плести из веревок такие большие панно, очень красивые, заплетет и расплетет — и так все время, не кормит их, даже не разговаривает. И они убежали, а это было в Вологде, мы все вологодские вообще-то, и там уже совсем шла война, немцы стояли очень близко. И они решили быть дочерьми полка и прибежали в лес, где солдаты, еле добрались. И говорят: мы хотим быть дочерьми полка. Ну, две писюхи, лет, наверное, восемь или десять, еще и смешные такие, и худенькие — худенькие, война же. Там полковник на них накричал, конечно, и дал им солдата, чтобы он их домой отвел. Солдат их довел до города и говорит: дальше сами идите, мне надо вернуться. Он ушел, а Рита — это бабушкина сестра — говорит: смотри, сколько на дороге гильз лежит, это тут наши отступали. А вся дорога на город в гильзах, это правда. И Рита говорит: кто тут пойдет, сможет посчитать гильзы и узнать, сколько у нас солдат. И они пошли обратно и стали собирать в передники все гильзы. И тут Рита бабушке говорит: «Зина, кто-то дышит». И они наклонились перед оврагом, а там лежит раненый, он, видно, туда закатился, а потом все ушли. Они с него сняли мундир и сплели рукава, чтобы получился мешок, и гильзы кидали в этот мешок, и к утру притащили полный мешок гильз в полк. Представляешь, да, зрелище? Две писюхи лет по семь — восемь. Но в полк их не взяли, конечно, дали им консервов и отправили домой.
— Мама начало хорошо помнит, ее бабушка брала с собой в парикмахерскую, и в эти дни перед выпускными все было забито школьницами, и бабушка не могла сделать маникюр. Маме было три года, но она говорит: «Я все помню, мы заходим — сидят такие мальчики красивые, в костюмах, и ждут своих девушек, пока им сделают маникюр, а мама очень плохо себя чувствовала, и мы не стали ждать, ушли. Я очень жалела, там была парчовая занавеска, пока маме делали маникюр, я играла в королеву, а потом мне красили мизинчик».
— У нас когда стали эвакуировать всех, мой дедушка как раз очень заболел. Он был маленький, лет, кажется, шесть. И соседка все время приходила и кричала на его маму, чтобы ребенка больного не тащить в поезд, потому что он всех позаражает. А дедушка очень боялся, что все уедут и он умрет, у него была очень высокая температура и ему все время казалось, что поезд отходит. А мама его уговаривала, что он незаразный, а у него просто соляная болезнь. И рассказывала, что в детстве она видела однажды на рассвете соляную козу, всю сияющую. Мама думала, что коза из чего-то сделана такого, побежала потрогать, видит — коза еле двигается. А это была соляная болезнь, если ты не будешь пить горячее, ты покроешься кристалликами соли постепенно, заболеешь и умрешь. Это она говорила, чтобы он много пил горячего, потому что они не могли дозваться врача, всех врачей забрали на фронт, даже инвалидов. Только директор госпиталя был, один на весь город, и все его ловили, и мама не могла его дозваться. А дедушка все время трогал правый висок, а там кристаллики, и он очень пугался и маме не говорил и старался закрывать волосами. А она пошла и стояла у этого врача под окнами, пока он не вышел. Выходит он и спрашивает: какая температура? А дедушка, когда ему ставили градусник, зажимал его еле — еле, потому что градусник был надколотый сверху и торчала тонкая ртутная трубочка эта, и он боялся, что от его температуры градусник лопнет. А врач спрашивает: сколько дней лежит? Мама говорит: «Семь», а он: «А какая температура?» Она говорит: «Тридцать семь и шесть». Он ее повернул к фонарю, посмотрел на ее лицо и говорит: «По вам не скажешь, что у него тридцать семь и шесть, пойдемте». Пришли, доктор говорит: поставьте мне на патефоне музыку, я без музыки не могу работать. А у дедушки с мамой — то есть, с его мамой — были только веселые всякие пластинки, и врач был очень недоволен. Ну, он поставил дедушке свой градусник, там, конечно, сорок, стал копаться в волосах — а там вся голова в кристалликах уже. Так они и не эвакуировались.
— Они где-то жили, где революция поздно началась, а потом сразу война. Так дедушка папе рассказывал, что за городом у них был расстрельный бугорок, и они туда ходили смотреть: белые, красные, белые, красные, потом немцы, партизаны, немцы, партизаны, по очереди. Почти каждый день.
— Ей уже лет сорок, наверное, постарше меня будет, а имя, как бабушек называли: Муся, Муся. Вообще она Мустафа, но так девочку нельзя называть, так что Муся. Я месяца три назад ехал с операции, меня папа отвозил домой, я еще такой весь был — фью-фью. И папа меня хотел развлечь, а он знает, я историю люблю, сам он не очень. И говорит мне: знаешь, твой дед во время войны отвечал за переселение месхетинцев? Их вывозили и куда-то переселяли, Берия написал Сталину, что они не уважают советскую власть. И твой дед этим занимался. Видит — у меня глаза на лоб лезут, и быстро так говорит: нет, нет, он не из домов выселял! За это отвечал другой человек. Он только за переселение отвечал. Я тогда начал думать: кого встречу — признаюсь. А с Мусей мы познакомились в Праге, она там переводчица в какой-то миссии. Так и разговорились, кто откуда, ну, она говорит: месхетинцы. Я ей говорю: знаете, мой дедушка вас переселял. А она говорит: а мой списки утверждал, так старался, чтобы поменьше.
— Прабабка мужа с войны домой не пустила, три дня не пускала. Она знала день, когда его поезд приходит, и с утра колотилась. Она работала в шахте, валилась спать, в чем стоит, рук не мыла по три дня, так они жили, война. Тут вымылась, волосы стала завивать. У нее ничего не было, один чемодан, но она его очень берегла. Она всегда умела придумать, очень была элегантная, даже в совке — так она волосы на вилку накрутила, как на щипцы: зажимаешь тряпкой, нагреваешь черенок и крутишь. Такая вот. И достала свою довоенную одежду, белье шелковое, платье, бусы. Она даже краситься умела чем-то, хотя ничего не было. Накрасилась. В шесть утра начала, а поезд приходил в пять вечера. И вот он стучится — она не открывает. Ну, бабы прибежали, общежитие, все всё знают, восемь человек в комнате на нарах. Ее, которые с ней в комнате: «Рая, открывай!» Ничего. Вломились, короче. А она стоит перед зеркалом, так смотрит, сяк смотрит, каблуки у нее, косынка на плечах, что-то. Ей говорят: «Райка, ты чего мужа не пускаешь?» А она говорит: «Зачем?»
— Про эти вещи мне можно не рассказывать, мой дядя, дедушкин старший брат, мне про них всю жизнь рассказывает. Их НИИ куда-то переправляли на барже вниз, от немцев подальше, человек двести. И вдруг летят самолеты, они обычно причаливали и прятались, а тут видят — свои. Обычно они быстро причаливали и бежали прятаться, а тут остались. И вдруг бомбы, свои бомбят. Женщину одну оглушило и его тоже как-то ударило. Он очнулся в воде, она лежит на доске без сознания, но еще жива. Сентябрь, вода холодная, он видит — надо плыть, уцепился за ее доску и стал толкать — и себя, и ее. Толкает, толкает и вдруг видит — вода перегорожена, как забором, но проход есть. Он заплыл в этот проход и ее протолкнул, а там вся река превращена в частый лабиринт железными решетками, короче, лодке не пройти, в этом весь смысл, и чужому не выпутаться. Ну, он был математик и что-то про это понял, решил — пока не замерзну насмерть, буду пытаться. И выбрался, а как — не помнит, помнит только, что женщину оставлял, плыл на разведку, а потом назад — и ее толкал, и назад страшнее
всего было. И выплыли они знаете где? В Питере, в блокаде. Так что про эти вещи можете не рассказывать мне.
Свидетель из Фрязино
Действие пьесы происходит примерно в 10:30 9 мая 2015 года, в день 70–летия победы.
Сцена 1
Водитель «скорой»: Дорогу, дорогу! Ветерана везем. Дорогу, ветерана везем. У ветерана сердце, пропустите.
Толпа, идущая на парад: А что это он?
Водитель «скорой»: Только назначили, перенервничал.
Толпа, идущая на парад: Сколько лет-то дали?
Водитель «скорой»: Восемьдесят три. А вчера-то было только сорок два. Перенервничал.
Толпа, идущая на парад: Эк ради нас человек терпит.
Водитель «скорой»: Ничего, еще пару лет поживет. Пропускайте, сограждане.
Толпа, идущая на парад: Пропустим, пропустим!