«Так где же ты, Иван Иванович, проглядел эту беду?»
«Почему я, а не Михаил?» — спросил кого-то Иванов.
«Ты, Иван Иванович, ты, — настоял тот, — за детей отвечают родители. И за их успехи, и за поражения расплачиваются они».
Вина родителей… Мир только обновляется молодыми, а живет он стариками, по их правилам и законам… Ну как можно обвинить Антона в каких-то грехах, хотя и будущих! Такой же светлой и чистой душой была его мать Наташа. Боже, какой это был ребенок — ангел! Иван Иванович и сейчас помнит, как выходила Наташа из подъезда в золотой шубке, белой шапочке, с ранцем за плечами и всем, кто с ней встречался, говорила свое обворожительное «здравствуйте». А если кто не смотрел в ее сторону, Наташа непременно крикнет: «Дядя, здравствуйте!», и в улыбке расцветает ее ангельское личико, и человек, пораженный, остановится и в ответ радостно закивает ей, будто действительно встретился с земным чудом. «В школу идешь, Наташа?» — «В школу!» — И, сорвавшись с места, побежит догонять своих сверстниц.
Ну разве ж может быть грешным такое дитя? Никогда. Значит, виноваты мы, родители: и те, которых уже нет, и те, какие еще живы. Мы. Все в нас — и хорошее, и дурное. Все…
Эта уверенность шла у него с фронта. Сколько он видел там жестокости, садизма, подлости у одних и какую беспредельную доброту и человечность у других. Тогда он думал, что война выжжет всю мерзость и грязь в людях и на земле начнется другая жизнь. После всего, что он видел и что пережил, нельзя было так жить, как жили. Он был уверен, что нужно делать все по-новому и начинать с детей. Их надо беречь и учить вечному, доброму. Они — тот мир и та жизнь, какую мы хотим построить. Какие они — такая и жизнь.
Не очень верил Иван Иванович генетикам, которые утверждают, что все передается по наследству: и хорошее, и дурное. Может, оно и так, но он знал, что и хорошее, и плохое люди в большой мере приобретают. Причем до плохого они добираются сами, или, как говаривал его дед, «самоукой» доходят, а хорошему человека обязательно надо учить и учить долго и настойчиво. Может быть, всю жизнь.
«Ну, что же дурного может быть в Антоне? — возвращался он снова к одной и той же мысли. — Что? Такой же была и его мать Наташа. И вот не уберегли, не уберегли мы, взрослые. Чистая, непорочная душа где-то надломилась, и никто не заметил той трещины. Если бы родителям да опыт дедов. Однако так не бывает. Но придет время и беспечные родители станут рассудительными дедами, и вот тогда им захочется исправить свои ошибки на внуках, как хочется сейчас этого тебе, Иван Иванович. Кажется, все бы отдал за это. И оставшуюся жизнь, и ту, какая прошла, только за одно, чтобы ничто дурное не замутило Антона. А уже от него пошли бы чистые, не запачканные грязью люди. Мистика? Бред? Утопия? А может быть, только для того и живут люди?.. Чего это тебя, Иван Иванович, так далеко занесло от твоей беды и от твоей вины? Разбирайся в них… Но не так-то просто разобраться и определить меру вины. Беспечные родители всегда ближе к своим детям, чем рассудительные деды. К тому же, как сказала та милая и добрая толстуха врач, их учат, когда они лежат поперек лавки, а когда вытягиваются вдоль, учить поздно… Надо лечить. И все же люди должны разорвать этот заколдованный круг, если они люди. Ведь не хотят же они своего вырождения и погибели? Не должны хотеть, в этом нет никакого смысла. Эх, Иван Иванович, дожил до седых волос, а все еще задаешь себе и другим наивные вопросы, Да разве же мало в этом подлунном мире бессмыслицы? А мир стоит, не рушится, и жизнь идет, скрипит, шатается, а идет… Только куда?»
Так Иван Иванович Иванов сидел у изголовья спящего внука, думал о неурядицах в семье своего сына и гадал, может ли она еще выровняться и быть достойной жизни всех людей и той, какая только начинается в этом мальчике…
Конечно, он думал больше о нем, Антоне, зеленом ростке от русского корня Ивановых, семя которого проросло где-то на курской земле, а может, и другой какой, но в России. Он смотрел на мальчика и понимал: с него начнется другая жизнь в третьем тысячелетии, куда ему, Ивану Ивановичу, так хочется заглянуть хотя бы одним глазом, да, видно, не суждено. Не суждено не по годам, какие его годы? Кажется, только сейчас-то и начинается все, но главное — он только стал возвращать долги людям, а до этого лишь брал у них. Не по годам, а по жизни, такой тяжелой, на которую упала самая страшная война из всех тех десяти тысяч войн, которые были на земле и остались в памяти человечества.
3
Он слышал, как хлопнула в коридоре дверь, наверное, пришел сын, но не встал, а сидел и додумывал свои тяжелые, как чугун, думы. Они уже не первый раз загоняли его в угол, и он не знал, как на них ответить, а шел в своих мыслях дальше, где, казалось, уже совсем нет выхода, рвался вперед, продирался, обходил, и перед ним вновь и вновь вырастала стена, о которую разбилось столько прекрасных жизней и сгорело столько светлых умов, так и не развеяв вечный мрак и не разгадав загадку бытия.
Сын пошел сразу в спальню. «Погнала вина, — с непонятной мстительностью отметил Иван Иванович и тут же подумал: — Если бы чаще нашими поступками двигала вина, не какая-то общая, всего человечества, о которой столько наговорили философы, а вина каждого из нас за дурное, содеянное тобой и твоими ближними, насколько бы сразу стала чище жизнь».
Теперь Михаил был в ванной, жужжала бритва, потом лилась и плескалась вода, и это вдруг начало раздражать Ивана Ивановича. Железный и… бесчувственный человек! Гибнут миры, рушатся судьбы, а он должен быть каждое утро выбрит чисто и до блеска вымыт. Так его приучила мама, так он поступает всю жизнь и не свернет, не отступит от раз и навсегда установленного порядка. Как машина…
Так, доведенный почти до отчаяния всем, что произошло в эту ночь, думал отец, а сын просто отдалял встречу с ним. Отдалял, потому что ему стыдно было глядеть в глаза отцу. Стыдно за то, что случилось в его доме, за то, что было до этого, и за всю свою непутевую семейную жизнь, которую он как глава семьи не смог наладить.
Михаил Иванович уже выбрил до гладкости лицо, по которому скользили и не встречали сопротивления пальцы, а потом встал под душ, попеременно включая то холодную, то горячую воду. Стоял и не мог себя заставить выйти из ванной, потому что отдалял тяжелый, им обоим неприятный разговор. Отдалял и знал, что его все равно не избежать. Отец сидит в комнате Антона и ждет, Михаил слышит дыхание отца, прерывистое, сбивчивое, знает, чего тому стоит это ожидание. С глубоким укором он понимает, какою для больного отца была эта страшная ночь, которая для него, Михаила, еще не кончилась, хотя давно уже настал день, Михаил все понимал, но никак не мог превозмочь себя, потому что не знал, как он посмотрит отцу в глаза и что скажет ему.
А отец в это время уже не мог удержать себя на месте и с закипевшим раздражением поднялся и вышел из комнаты, собираясь сказать Михаилу все то, что он подумал о нем: и о его бездушии, и о том, что он хуже машины, и еще о многом, но, проходя мимо гостиной, вдруг остановился перед неубранным столом. Этот стол он уже видел, но сейчас увидел его совсем по-другому. Бутылки, рюмки, фужеры, залитая вином скатерть и полная пепельница окурков вызвали такое отвращение, что копившаяся в нем злоба будто взорвалась. Он побежал на кухню, выхватил из шкафа мусорное ведро и, вернувшись в гостиную, стал сбрасывать в него бутылки с вином и водкой, сгребать туда рюмки и фужеры, а потом засыпал битое стекло и хрусталь окурками из пепельницы.
Теперь стол был пуст, но он все еще не мог справиться со своей злобой, побежал к мусоропроводу, потом из шкафа, где стояла посуда, бросил в ведро массивный резной графин, а потом стал высыпать туда окружавшие эту хрустальную громаду рюмки, рюмочки, фужеры, полуфужеры, бокалы, бокальчики, всю ту звенящую и блестевшую мишуру, которую с такой гордостью ставили в этом доме на стол, когда собирались гости.
Сын безмолвно стоял в дверях и испуганно следил за погромом отца, а когда тот бросил в ведро последний фужер из богемского стекла, растерянно простонал.
— Их-то не надо было, отец… Это мамин подарок… На свадьбу.
— Обойдетесь! — закричал Иван Иванович. И, проходя с нагруженным доверху ведром мимо сына, еще раз в сердцах выкрикнул: — Обойдетесь! Раз пить не умеете! — Проследовал по коридору на лестничную площадку и с грохотом высыпал содержимое ведра в мусоропровод.
…Отец и сын были в гостиной, где только что старший Иванов устроил погром, и молчали. Иван Иванович словно после тяжелой работы, которая отняла все его силы, с закрытыми глазами полулежал в кресле, а Михаил сидел напротив на стуле и, как провинившийся школьник, смотрел себе под ноги.
— Что у вас тут произошло? — наконец проговорил Иван Иванович и, открыв глаза, заставил своим взглядом посмотреть на себя сына. Михаил выдержал взгляд отца, но Иван Иванович увидел в его глазах такую муку и боль, что сам не смог смотреть в них и отвернулся. — Так что же?
Сын молчал, отец еще раз взглянул на него и с испугом понял, что если тот сейчас начнет говорить, то заплачет. Еще мальчишкой Михаил был крепким, как кремень, и последний раз Иван Иванович видел сына плачущим лет двадцать пять назад, таким, как сейчас был Антон. А теперь огромный, под метр девяносто ростом мужик, тридцати семи лет, отец и муж, заплачет. Если это случится, то может произойти непоправимое. Михаил не простит себе этого. Долго сидел не шевелясь, давая сыну совладать с собою и самому начать разговор.
— Я, отец, бродил всю ночь, — тяжело, словно камни, начал складывать слова Михаил, — и не знаю, где был… Хмель прошел сразу, как только выскочил из квартиры… Не помню, где был, только шел и шел, не останавливаясь…
— Ты что, ударил ее? — осторожно спросил Иван Иванович, и сын, вздрогнув, поглядел на отца, будто только что увидел его.
— Нет, я не бил…
— А откуда же у нее кровь? И почему она закричала и разбудила Антона?
— Да, закричала… Сильно и страшно. И я выбежал из квартиры…
— Ты посмотри на себя, на свои руки, — все так же тихо продолжал отец. — Если ты ударишь ее… А ты же бешеный и, наверное, ударил. К чему все это может привести? У вас же Антон…