Так оно и случилось потом со мною, и обожание мной Шаляпина продолжалось и в Петербурге, куда я перебрался по окончании гимназии.
Оглядываясь теперь на свое детство и юность и задумываясь над тем, что взял я от них, что называется, «в дальнюю дорогу», что дали мне они для моего будущего артистизма, – скажу так.
Несмотря на то, что я рос, как и многие растут, мои детство и юность нужно счесть самыми обыкновенными, все-таки я взял от них многое. Одно – и это самое главное – помимо воли, благодаря общей певучести русской атмосферы, когда все мы и слушали много прекрасного пения, когда сами пели и когда все кругом пело и любило петь и не искало в этом статьи дохода.
Другое – благодаря все-таки и личным качествам, например, склонности к ритму. Я и родился ритмичным, и любил ритм в себе развивать. Впоследствии это оказало мне неоценимые услуги, на что мне и хочется теперь обратить внимание всех и каждого.
Я в детстве необычайно любил барабанить (подражая военным, конечно). Я барабанил всюду, где мог, не давая никому покоя, и изо всей силы колотил – и быстро, и медленно, и маршеобразно, и с «дробью» – в попадавшиеся мне звонкие доски, кадки, бочонок. У меня были специальные крепкие и толстые палки для этого. «Настоящие», выпрошенные в 7-й роте 10-го пехотного Новоингерманландского полка. При помощи их обучают молодых солдат, будущих барабанщиков. Необычайно любил колотить я в нашу крепкую дощатую калитку, она замечательно у меня «звучала», и соседи постоянно на меня жаловались…
Сверх подражания военным маршам я любил и импровизировать – «аккомпанировал» песням и музыке, которую слушал. Настоящего барабана – инструмента с натянутой кожей – я не имел, конечно. А то игрушечное, что мне иногда покупали, я сразу портил и пробивал насквозь.
Мне нравилось «выбарабанивать» разные фигуры, барабанить то так, а то этак – и просто «в такт», и с пропусками, и со всякого рода фокусами: дробь, трель и проч.
И еще было у меня любимое занятие. С моим приятелем Васькой Ефимовым и денщиком его брата-офицера Карасёвым любили мы устраивать «оркестр»: Карасёв играл на гармонии (преимущественно марши), Васька – на самоварной камфорке, ударяя по ней (а она висела на веревочке) особой палочкой, как будто в оркестровый звенящий треугольник, а я изображал что-то вроде турецкого барабана с чашками. Я «играл» на пустой кадушке с крышкой. Правой рукой толстой палкой бил по боку кадки, а крышкой в левой руке хлопал сверху над отверстием кадки. Она гулко резонировала.
У нас получалось нечто совершенно замечательное, и мы доходили до виртуозности и наслаждались несказанно…
Путь в оперу
Петербург
Моя петербургская жизнь повела меня по совершенно иному руслу. Кое-как окончив гимназию, я почувствовал в себе бездонную пустоту и устремился уехать как можно дальше и учиться-учиться с самого корня. А «корнем» мне показалось изучение законов природы, и я поступил на естественный факультет С.-Петербургского университета.
С первых же шагов я начал увлекаться наукой до самозабвения. В университете я посещал обязательное и необязательное, торчал во всех лабораториях – и физической, и химической и в кабинетах – минералогическом, зоологическом, гистологическом, слушал лекции на стороне, поступил вольнослушателем на курсы Лесгафта и на них пропадал все свободное от университета время. Словом, я неистовствовал и старался напихивать себя познаниями, нужными и ненужными.
Однако я не утерял и тяготения к пению и музыке и, где мог, ее слушал – и в Императорской Мариинской опере, и на концертах, вечерах и вечеринках. Их в Петербурге устраивалось множество, – можно было ежедневно что-нибудь или кого-нибудь да послушать.
И сам я не бросал «попевать», где мог, – у друзей, и в студенческих хорах, и дома, и в лабораториях. С каким увлечением мы в них певали с моими новыми университетскими товарищами! Скольких лаборантов мы извели пением (среди сосредоточенной тишины ученого учреждения) и сделали своими врагами! Там и тут раздавались наши дуэты, трио или оперные арии или русские и малороссийские песни… А с одним моим новым приятелем – студентом-однокурсником – мы пели просто на улице, идя, например, по Среднему проспекту Васильевского острова в студенческую столовую обедать. Мы ухитрялись с ним, перебивая друг друга, пропеть по пути едва ли не всю оперу «Евгений Онегин»… Прохожие недоумевали – в своем ли мы уме?
Мало-помалу люди заметили, что я обладаю голосом, и начали уговаривать: «Поучились бы! Занялись бы!» И в конце концов уговорили: меня потянуло начать учиться и пению, хотя бы между делом, «между прочим»…
Долго я выбирал руководителя. Ходил ко многим и «пробовался». Одни признавали качество голоса и соглашались принять в ученики и даже на льготных условиях. Другие, наоборот, учиться не советовали или ставили неприемлемые условия.
Но так или иначе подходящего руководителя я все-таки нашел. Он импонировал. Все величали его профессором. Сам он выдавал себя за итальянца, а на самом деле оказался поляком… У него была большая классная комната, в ней чудный рояль, а по стенам висели лавровые венки с лентами.
И говорил он все мудреными, якобы научными словами: «маска», «диафрагма», «кантилена», «бельканто», «опёртый звук». И петь заставлял все по какой-то мудреной форме – «вокализы», «арпеджио», «гаммы», «каденции»… И сам, мне казалось, пел хорошо, когда поправлял и показывал.
Но только научиться у него я решительно ничему не смог.
История моих с ним занятий относится к разряду обыкновенных. Таких – много, и о них столько уже рассказано и серьезно, и комически.
К сожалению, в случае со мною комизма не было. Наоборот, я едва избежал трагедии.
Оба мы с профессором были добросовестны. Он старался меня научить, все время мне показывая и меня поправляя. Я же из кожи лез вон, стараясь научиться и подражать профессору. Но у меня никогда почти ничего путного не получалось, и профессор был очень мной недоволен… Постоянно кричал и раздражался.
Скоро друзья и знакомые, просившие меня иногда что-нибудь спеть, стали сначала между собой, а потом все громче и, наконец, мне самому говорить, что я… «испортился». Пока не учился, я пел, а теперь бог знает что делаю…
Сам я тоже стал замечать, что я не тот; раньше для меня не было трудностей, я пел, «как пелось», забирался высоко и брал ноты свободно, хотя, может быть, и неправильно. Теперь же голос мой сузился, уменьшился в объеме, появились какие-то глухие, задавленные ноты.
Но самое главное, что начало меня угнетать, – это то, что я искренне недоумевал, в чем же, наконец, дело? Ведь я же так люблю пение и так стараюсь! Подражаю профессору… Почему же у него выходит, а у меня нет? Неужели я настолько бездарен? И почему же я столько преодолел в жизни – я к этому времени университет окончил с дипломом первой степени, – а этого преодолеть не могу?.. Нет, тут кроется что-то, что зависит не от меня.
Между тем окрики и недовольство мной профессора все увеличивались и, наконец, создали совершенно невыносимую атмосферу уроков. Я много раз предлагал профессору бросить занятия со мной. Но он не соглашался и считал, что «это – немыслимо». Положение осложнялось еще и тем, что я сильно ему задолжал.
Однажды, не будучи в состоянии перенести особенно безобразной сцены, разыгравшейся на уроке, я, едва дойдя до дому, написал профессору письмо, в котором резко отказался от дальнейших занятий с ним.
И стал думать, что с пением у меня дело не вышло. Уйду опять в науку… Возьмусь за свое «прямое дело»…
Прошло некоторое время. Я действительно занялся-таки снова естествознанием. И вдруг совершенно случайно повстречался с человеком, которому удалось меня убедить, что с пением еще не все для меня потеряно, и он мне посоветовал пойти не к «профессору», а просто к хорошему певцу и показаться ему.