— А вы действительно верите в ложь?
Что он хотел этим сказать? Что ложь — особый невнятный язык, который нужно уметь толковать? Или что все изреченное есть правда? О Боже, неужели он нашел магическую формулу: ложь — оружие человека против жизни, неумолимо враждебной для правды?!
— Люди утратили способность ясно выражать свои мысли, — сказал Фонтранж. — Вчера я зашел в английский бар. Там играл оркестр. Судя по программе, он должен был исполнять либо песенку «Усердная пчелка», либо «Милая девчонка». Я пытался определить, которую из двух они играют. Мне казалось, я с первой же ноты пойму, о ком идет речь — о пчелке или о девчонке. Но, увы, я потерпел фиаско. А ведь это совершенно разные создания. Первая летает, сосет нектар, жалит. Вторая улыбается, танцует, целует. Первая жужжит, возится в цветке, очищает себя от пыльцы. Вторая сидит и напевает с мечтательной улыбкой. Но вы никогда не поняли бы, о ком из них думал композитор. Вздумай я сочинять музыку, она, верно, была бы понятна с первого же такта. А тут — полная неразбериха! По моему мнению, все, что этот композитор вложил в песенку о пчелке, вполне могло относиться к девушке, и наоборот. Ибо одна из них трудится, жужжит, и к вечеру мирно засыпает. А вторая вслушивается во что-то неслышное другим, молчит, мечтает по ночам. Хорошо еще, что Усердная пчелка и Милая девчонка не слишком разнятся: эта переливается на солнце, любит цветы, улетает в небо, умирает к ночи; та любит цветы, блистает красотой, несет смерть от любви. Но если бы оркестр играл песенку о друге, превратившемся в кактус, или о епископе Монтелимарском, я уверен, произошла бы та же самая путаница. Наши способы выражения весьма несовершенны. Отсюда и ложь.
Нелли думала о разнице между симфонией о молодой женщине, всегда говорящей правду, и симфонией о лгунье. В первой для правды, наверное, потребовались бы литавры, но разве не изобразили бы они с тем же успехом и громогласную ложь? Люди, бестолковые создания, сразу отличили бы одну от другой, но Бог, всеведущий Бог, уж точно ошибся бы.
— Бог… — сказал Фонтранж.
Какое странное течение мысли привело Фонтранжа к тому, о ком как раз подумала Нелли, — к Богу? Нелли сомневалась, что они думали об одном и том же. Скорее всего, он продолжал размышлять об «Усердной пчелке» и «Милой девчонке». Но, как бы там ни было, а сошлись они на Боге.
— Бог, — сказал Фонтранж, — даровал каждому человеку все необходимое, чтобы стать героем в собственных глазах, ведь, по сути дела, не живем, — что такое пятьдесят или восемьдесят лет, проведенных на этой земле?! Но каждый из нас может стать бессмертным, если превратит свое существование в легенду. Мужчина или женщина, лишенные легенды, — ничто. Главное в жизни — найти свою легенду.
Нелли вспомнила, что когда-то ей пришла в голову почти та же мысль: она поняла, что бывают существа с собственной песней и без нее. Тогда она тоже искала благодати, которая придала бы каждому ее слову звучание, вид канонического текста, достойного войти в школьные учебники, чтобы дети в классе, запинаясь и путаясь, читали историю ее жизни, точно «Златую легенду»[16]. Все святые из «Златой легенды» вели простое, непритязательное существование, звучавшее легендой лишь в силу наивного восхищения, вложенного в рассказ. Если бы такой же человеколюбивый и восторженный летописец взялся поведать миру историю Нелли, смог ли бы он воплотить ее в одну из подобных, обрамленных золотой вязью глав с изображениями страданий несчастных мучеников? И разве страдания Нелли не были тяжелее, чем муки тех, кого пытали огнем и железом, — ведь они-то принимали свои испытания с радостью, которой она вовсе не ощущала. Может, она и есть истинная мученица? Остались же в истории Святая с плющом, Святая со щеглом, так почему бы не добавить к ним Святую с ложью?.. Она вслушивалась в себя, заново пересматривая жизнь, истолкованную Фонтранжем. Ей хотелось бы услышать, как ее поведают вслух — не облагораживая факты, из коих некоторые, нужно признать, были весьма сомнительного свойства, но сообщив им, с помощью бесстрастного повествовательного тона, ту эпическую широту, что и отметила и оправдала бы их. Нелли захотелось подтолкнуть к этому Фонтранжа и она сказала ему:
— В моей жизни есть много такого, что не согласуется с вашей теорией.
Тамар упивалась своей благородной лошадиной сутью, нетерпеливо гарцуя на месте и не желая идти вперед. Видно, ей тоже захотелось легенды — легенды Тамар.
— Вы уверены? А можете ли вы, в вашем юном возрасте, верно судить о своих поступках? Взгляните на меня: сейчас я спокоен, я счастлив. Это оттого, что я лишь недавно понял то, что считал преступлением своей молодости. Перед вами человек, чьи угрызения совести наконец обернулись радостью. Моя мать умерла, когда мне было восемь лет. Сначала ее увезли в больницу, и я обещал писать ей каждый день. Когда за матерью приехали, я плакал, бился в истерике, цеплялся за носилки, так как мне запретили прикасаться к ней самой, потом сорвал с нее одеяло, обнажив руки, которые она не осмелилась протянуть ко мне, зная, что я больше их не выпущу, потом за рукоятки носилок, за дверцу санитарной кареты, за сиденье возницы, за лошадей…
Я рыдал; меня оторвали от матери, унесли домой, и первые три дня я непрерывно писал ей длиннейшие письма, умоляя вернуться, посылая бесконечные поцелуи; она держала у себя в постели последнее письмо, складывая предыдущие в коробку, нарочно для этого купленную по ее просьбе, и заботливо нумеруя их. А на четвертый день в доме нашего сторожа появился пес-грифон по имени Корталь, и я проиграл с ним целый день, забыв написать матери. И на пятый день я вскочил в шесть утра и побежал к моему дорогому Корталю, который уже подружился со мной и считал своим хозяином. А на шестой день пришла телеграмма от отца; в ней говорилось, что матери стало хуже, что нужно написать ей. Но я опять провел весь день с Корталем и, вернувшись домой, чтобы написать письмо, почувствовал такую усталость, что свалился и заснул, и увидел во сне Корталя. А на седьмой день моя мать умерла. Меня посадили в поезд и привезли в Париж, к ее гробу. Мать лежала, скрестив руки на моем последнем, третьем письме. На столе стояла коробка, где не хватало четырех писем, которые могли бы утешить ее перед смертью. С тех пор я непрерывно пишу эти письма; вот уже и старость пришла, а я все еще пишу их.
И стыд за эту жестокость мучил меня, не давая спать по ночам, до тех пор, пока наш старый слуга не рассказал мне, что мать знала причину моего молчания, мое увлечение грифоном Корталем. Тогда я вспомнил улыбку на ее застывших, мертвых губах. Эта улыбка предназначалась мне; мать предчувствовала, что я увижу ее и пойму, что она не сердилась на меня и не ревновала к Корталю. Она сказала слуге: «Как хорошо, что он любит собак!» Я не знал об этом. Но мать поняла: это маленькое преступление полезно для моей жизни, чтобы с самого начала отметить ее угрызениями совести, облагородить.
Я перестал играть с грифоном. Я поклялся никогда больше не говорить с ним, не навещать его. Но он убегал от сторожа, ластился ко мне, не понимая, почему его больше не любят, не гладят. Я еще издали слышал, как пес мчится к дому; он прыгал мне на грудь и в его глазах сквозило грустное недоумение: отчего маленький хозяин, которому он всецело посвятил свою жизнь, стоит перед ним бесчувственный и немой? Все люди вокруг говорят, у всех находятся руки, пальцы, чтобы погладить, ласково потрепать его, и только этот, самый любимый, отвернулся от него. Все, что я мог сделать для грифона, это проходить изредка мимо ограды, за которой он сидел, не глядя в его сторону, но говоря вслух, говоря с моей матерью: «Смотри, мама, вот он — Корталь, что помешал мне писать тебе, Корталь, которого я больше никогда не поглажу». Имя, произнесенное мною вслух, уже было лаской для бедного пса. Он оглушительно лаял. Он тоскливо выл. Где ему было понять, что он — мой живой укор. Теперь я жалею, что не оценил в свое время сладость этого укора по имени Корталь. Он погиб от укуса змеи на охоте. Рядом с нами жил охотник, которому разрешалось брать его с собой. Пес был послушен, он никогда не сбегал ко мне с охоты. Когда это случилось, я подобрал его и сам принес в замок, чтобы ему сделали укол. Но было уже поздно.
Нелли слушала — и не слышала Фонтранжа. Она слышала легенду о собственных горестях, поведанную им:
— И тогда Реджинальд пропал, и Нелли принялась его ждать. Она ждала каждую минуту, каждую секунду. Ждала даже в такое время, в таких местах, где Реджинальд никогда не бывал. Она ждала его на заре, когда уборщики вывозят мусор, ждала у портнихи, у модистки, у китайца, что делал ей педикюр, у себя в ванной… Если она шла на вокзал, то ждала его с каждым прибывающим поездом. Ждала, когда ветер сотрясал ставни. Ждала, когда кролик перебегал ей дорогу. Но Реджинальд так и не появился. Она не ждала его с телефонным звонком, с телеграммой, с приходом почтальона. Но когда с небес низвергался шумный ливень, когда солнце нестерпимо блестело и жгло, вот тогда она его ждала… Ничто в мире не походило на Реджинальда, и все напоминало о нем. Все дышало присутствием Реджинальда в глухом, неумолимом отсутствии. Он превратился не только в ее любимую лошадку Тамар, он превратился во все, что привлекало к себе взгляд, достигало слуха, мгновенно обретало вкус, когда она ела. Она знала все места, где он бывает, где его можно застать и увидеть, но избегала их, ибо искать не означает ждать. Она пила — и внезапно замирала со стаканом в руке: она ждала его. Встречала нищего на улице — и ждала его. Всякий ее день походил на неубранную, забытую постель. Она ждала его. Когда часы вызванивали время, ей казалось, что наступил урочный миг, и она вздрагивала от ожидания. Она больше не играла, не читала, не плавала — она ждала. Иногда она ждала, как ждет новобрачная, — одеваясь, украшая себя к венцу; она как-то даже купила себе флер-д’оранж. А иногда, как жена рыбака — упорно, немо, отчаянно, почти готовая вознести молитву Господу, поставить свечку в церкви. Иногда — как грешница, несчастная и униженная, истерзанная плотскими искушениями. А иногда — как обманутая жена, ожидающая мужа, чтобы упрекнуть его в измене… Но она никогда не плакала. Только не это, — она не унизится ни до жалоб, ни до поисков, ни до слез.
Вот что говорил ей, без слов, Фонтранж. Он говорил все это, с бесконечным участием глядя в лицо Нелли — улыбающееся и такое скорбное лицо, словно самый воздух вокруг был насыщен слезами, пролившимися на Нелли.
Глава тринадцатая
Нелли раздумывала о том, какой вред она причинит Фонтранжу, побудив его жениться на ней. Ибо вот уже несколько дней, как ей стало ясно: она завлекает Фонтранжа в ловушку. Странно, — та осторожность, с которой она избегала слишком пылкой привязанности других мужчин, страх, что кто-нибудь из них вдруг попросит ее руки, столь острый, что, когда на это осмелился Гастон, она чуть не вскрикнула от ужаса, все это исчезало в присутствии Фонтранжа. Нелли упорно доискивалась, не новый ли это обман с ее стороны, не пытается ли она войти в доверие к Фонтранжу с помощью лжи, приукрашивающей прошлую ложь, не скрываются ли за ее красивыми фантазиями самые вульгарные матримониальные уловки. Она искала объяснений в своем прошлом, но обнаружила обратное: она была прискорбно правдивой именно в детстве, когда другие школьницы пускались на выдумки; расчетливой и приземленной, когда восторженные пансионерки фантазировали вовсю, создавая для себя иной, волшебный мир. Она же, до встречи с Реджинальдом, не создала ровно ничего. Ее куклы всегда оставались только куклами. Люди на картинах никогда не сходили к ней с холста. Даже в болезни, объятая жаром, Нелли неизменно видела над собою лишь гладкий белый потолок, и цветы на обоях не увядали и не распускались.
Она завидовала Люлю: в одиннадцать лет та завела себе воображаемого пса, славного Дика. Он ел и спал вместе с ней. Его нужно было выводить трижды в день. Иногда он убегал, и Люлю рыдала вечером в постели, потому что пес не вернулся. Матери Люлю пришлось смириться с этой выдумкой; чтобы успокоить дочь, она брала Дика с собою на уборку квартир, где он, в зависимости от ее настроения, вел себя хорошо или плохо; летом Дика увозили в Морван — вечный кошмар для Люлю, ибо окрестности кишели гадюками, а пес обожал совать нос в густую траву, охотясь на землероек. Однажды он даже разыскал трюфели. Люлю настолько увлеклась своим придуманным Диком, так бранила его, так любила и ласкала (надо же было как-то оправдать его существование!), что в конце концов Нелли подарила ей настоящего, живого Дика, думая осчастливить девчонку. Но первый Дик не исчез; он был и остался ее кумиром; между воображаемым и живым псами то и дело случались драки и, чтобы разнять их, Люлю приходилось колотить обоих поровну, тем более, было к кому приложить руку, — живой Дик получал за двоих.
А вот Нелли, напротив, всю свою жизнь, до встречи с Реджинальдом, слышала только обычные, реальные голоса, и ни разу в ночном небе или над вершинами гор ей не привиделся дух, не почудился мираж. Потом она узнала Реджинальда. И внезапно ее рационализм обернулся правотою, практичность — добродетелью, эгоизм — душевной чистоплотностью, даже черствость ее превратилась в страдания из-за черствости, а ложь облагородилась, очистилась, сделалась родом красивой фантазии. И неведомый голос, нашептывающий все ее обманы, тоже стал иным… Так что же происходит теперь, когда рядом Фонтранж; неужто она, Нелли, опять изменилась к худшему? Неужто ей снова придется объяснять свои лживые выдумки с помощью новых нагромождений лжи? А, может быть, она любит и Фонтранжа? Или для каждого мужчины, которого ей суждено встретить в жизни, у нее находится своя, особая ложь?
Чем больше Нелли думала о Гастоне и Реджинальде, тем меньше ей хотелось очиститься перед ними путем правдивого признания. Гастон наверняка простил бы ее, напиши она ему покаянное письмо. Но она скорее дала бы четвертовать себя, нежели рассказать ему всю правду; даже нынешняя ужасная атмосфера неуверенности была для нее легче полной ясности. И Реджинальд, вероятно, простил бы, признайся она разом и в своей любви и в своем обмане. Но гордость, довлеющая над ее слабостью, не позволяла уступить этому искушению. Нелли предпочла бы старинную пытку, где огонь — единственный вершитель правосудия и где она могла даже в тисках раскаленных клещей твердить, что говорила Реджинальду чистую правду о своем браке с престарелым вельможей, о своем замке в Об, о богатстве и непорочности. Она охотно отдала бы себя в руки палача, взошла на костер и сгорела заживо, чтобы потрясти судей своими страданиями, своей стойкостью и заставить их отказаться от обвинений. Нет, она никогда не признает себя лгуньей. Даже если сам Реджинальд явится и спросит ее, лгала ли она, ответ, вопреки всякой очевидности, будет отрицательным. Лучше потерять все, чем оказаться неправой. Ее честь требовала отрицания собственного явного обмана, хотя бы и ценою несчастья. Пусть он приходит! Пусть приходит! Она снова и снова будет твердить ему, что до их встречи оставалась непорочной. Впрочем, пытки она и впрямь не избежала. Душевная мука не оставляла ее ни на минуту, особенно усиливаясь к ночи. Странно, что это не происходило в те часы, когда Нелли обычно встречалась с Реджинальдом, — оно было бы понятнее и легче переносимо. Но нет, именно к этому часу все в Нелли притуплялось и немело; накал ее терзаний вдруг почему-то ослабевал, словно жажда любви и страданий требовала короткой передышки. Часы, на которые выпали самые сильные муки, подобны местам, где слишком много танцевали, слишком часто прогуливались, — туда не хочется возвращаться. Быть может, когда-нибудь эти прекрасные послеполуденные мгновения снова наполнятся былым счастьем, но пока на это надеяться не приходилось. Пока от них веяло ледяным холодом суровых предвечерних гор.
Дни внезапно растянулись до бесконечности; Нелли заполняла их, как заполняют щебнем выбоины на дороге, всяческими малоинтересными занятиями — бассейном, кино, уроками испанского языка. С тех пор, как ей минуло двенадцать лет, у нее никак не находилось времени заняться испанским. Теперь его было в избытке. Впрочем, преподаватель не обманывался на ее счет: ему казалось весьма подозрительным, что Нелли, в ее возрасте, никогда не спешит закончить урок, даже после изучения глаголов «ser» и «estar», что она ни разу не отменила занятий. Но зато все остальные дневные часы — те, которые почти не имели отношения к Реджинальду, — звали, желали его так же неистово, как звали и желали его нынешние мысли и чувства, переполняющие душу Нелли, хотя Реджинальд о них знать не знал. Отчего, например, утро годовщины битвы на Марне, полдень праздника Перемирия, удовольствие, с которым Нелли заказывала себе туфли, во весь голос призывали Реджинальда? О, не из-за войны, не из-за мира, не из болезненного стремления иметь пятьдесят пар обуви; и все-таки отсутствие Реджинальда в эти часы нестерпимо жгло ее сердце. Утро и ночь, разделенные невидимой пропастью его отсутствия, горели, как открытые раны; в каждом сне она просыпалась от ужасной реальности, за каждым испуганным пробуждением стоял тяжкий, навязчивый сон. Сомнений не оставалось: единственно возможным способом существования была жизнь между грезой и явью, была жизнь с Реджинальдом. Но где же, где отыскать его? В какой стране, в каких краях имеют хождение взгляды, мысли, фантазии, которые позволили бы ей вновь сблизиться с ним? Что ж, отомстить было проще простого: доказав Реджинальду, Что он ошибся, доказав, что ему не лгали, иными словами, встретившись с ним не раньше, чем она станет женщиной, в какую он верил, — богатой, почитаемой супругой знатного и влиятельного человека, замужней и, одновременно, непорочной; когда она станет женою Фонтранжа.
Вот о чем Нелли теперь думала по ночам. Она пыталась разобраться в себе самой, в своем замысле; понять, не ищет ли в союзе с Фонтранжем личных выгод. Брак с ним можно было назвать благородным поступком только в одном случае, — если он состоится ради Реджинальда. Нелли боялась обнаружить, что это не совсем так, что в ее жизни осталось место и для третьего состояния. Она говорила себе, что если попросит совета у матери, самой бессердечной интриганки на свете, та будет горячо ратовать за этот брак, и тогда он, неизбежно сделав сию даму тещей Фонтранжа, впрямь обернется отвратительной комедией. Строила бы Нелли свои планы с таким воодушевлением, будь на месте Фонтранжа старый, дряхлый, разоренный князь Демодов, которому только и оставалось, что исправлять чужие судьбы, или пожилой, безобразный банкир Моиз, которому она явно нравилась? Вокруг было полно знатных стариков, готовых взять ее в жены. Но она этого не хотела. Ей казалось, что с ними она продолжала бы жить в той же, прежней действительности; и только рядом с Фонтранжем ее существование обретало все обаяние легенды. Если она добровольно или силой не увлечет Реджинальда в заколдованное царство, где воображаемая правда всегда одерживает верх над реальной, то ее план заранее обречен на поражение.
Нелли дивилась сама себе: она, которая до сих пор жила только настоящим и наслаждалась каждым днем, не заглядывая в завтрашний; которая, полюбив Реджинальда, мечтала лишь о том часе, когда увидит его, а по истечении часа — о последней минуте, и целиком отдавалась самой последней секунде свидания, вплоть до того мига, как Реджинальд выходил из машины, теперь перестала думать об этих преходящих радостях, об однодневных усладах и полностью сосредоточилась на планах будущей жизни. Она уже утолила ту языческую жажду счастья, которая побуждает брать его хотя бы урывками. Она открыла для себя подлинную религию любви. Есть, существует рай на земле, и через несколько лет она обретет его, этот рай — истинную, полную жизнь с Реджинальдом. Два послеполуденных часа с Реджинальдом — о, этого добиться нетрудно; даже сейчас она могла бы заманить его в свои сети с помощью многочисленных пособников соблазна — телефона, письма, записки, телеграммы. Она знала, что, решившись вернуть Реджинальда, непременно получит желаемое, но для этого ей придется пройти через пытку признания своих ошибок, через постыдное раскаяние во лжи. Тогда как настоящая жизнь с Реджинальдом доставалась куда более дорогой ценой, зато уж навеки. Нелли боролась теперь не за жалкий час торопливых объятий и словно краденых радостей с Реджинальдом, но за право завтракать вместе с ним, намазывать ему масло на тосты, спокойно лежать рядом в широкой постели, не скрываясь, на глазах у всех — у горничных, у директоров отелей. Боролась не за возможность выкрикивать Реджинальду лихорадочные признания в любви, но за право благодушно поджидать его на террасе какой-нибудь виллы, отнюдь не сгорая от желания, не терзаясь сиюминутной страстью. Нелли была до слез, до истерики одержима этим странным наваждением — во что бы то ни стало достигнуть состояния надежного, ленивого покоя, относиться к Реджинальду так, как она относилась сейчас к Фонтранжу. И, поскольку когда-нибудь придет смерть — не к Реджинальду, а к ней, — непременно нужно было, чтобы он в этом случае, бледный и потрясенный, мог внезапно явиться, по зову Эглантины, среди скорбящих родственников, тихо сесть у ее смертного ложа и спокойно, без слез ожидать ее последнего вздоха, дабы тотчас же после этого лишить себя жизни, как она, Нелли, обязательно поступила бы, закрыв глаза Реджинальду. Во что бы то ни стало следовало вовлечь его в долгую совместную жизнь, которая когда-нибудь окончится для них обоих в один и тот же миг. Единственное, что помогало Нелли кое-как переносить нынешние мучения, была надежда на то, что они послужат ступенькой к будущему счастью.
Но в другие дни ожидание становилось невыносимым; в Нелли опять просыпались сомнения. Она вдруг понимала, что ее замысел может осуществиться и два-три года подготовки (она сделает все возможное, чтобы завоевать Реджинальда!) приведут к желанной цели только при одном условии: если за это время не изменится сам Реджинальд. Нелли рассчитала все — собственное упорство, собственную добродетельность и любовь, возможность превратить будущее в прошлое, — и на все это она могла всецело положиться. Однако привычка не задавать никаких вопросов, обретенная в романе с Реджинальдом, выработала в Нелли ошибочную уверенность в том, что он жил только в часы их свиданий. Вслед за чем растворялся, исчезал в огромном Париже, оставляя ей ничтожную частицу себя — пылинку, глоток воздуха. Вот этим-то она и жила со времени их разлуки: ее поддерживало ощущение, что его нигде нет, что он не существует, поскольку не находится рядом с нею. Он обретался в тех райских кущах, где, по мнению женщин, самое место возлюбленному, когда он не с вами, когда он не лежит в ваших объятиях. Разумеется, умом Нелли понимала, что он не до конца растворялся в природе, и все-таки ей чудилось, что без нее он ведет вторичную, ненастоящую жизнь, где выполняет все неизбежные процедуры — завтрак, туалет, работу — медленно, словно во сне, точь в точь муравьиная или пчелиная матка, охраняемая подданными в надежном укрытии от внешних тревог и забот. Именно такой образ жизни многие женщины полагают единственно верным: жена с утра до вечера ведет ожесточенную борьбу за существование, а муж или любовник, ухоженный, избалованный, изнеженный, милостиво ожидает часа объятий.
И вот однажды Нелли вдруг осознала, насколько это глупо — рассчитывать на неизменность Реджинальда. В каком-то внезапном озарении она увидела, как он, подобно другим людям, ходит по улицам, рискуя попасть под машину, поскользнуться на шкурке банана, заразиться брюшным тифом, подхватить сенную лихорадку. Ей представилось, как Реджинальд, до сей поры неуязвимый и бессмертный, дышит, кашляет, разговаривает с другими женщинами — с одной женщиной! — неизбежно продвигаясь таким образом и к смерти и к другим увлечениям.
О небо, почему песнь Фонтранжа тут же становилась ужасной, неприемлемой?! Нелли вслушивалась в ее звучание, и вот что она узнавала: «Итак, она поняла, что жестоко ошиблась, поверив превращению Реджинальда в лошадь по имени Тамар. Тамар, дочь Себы, потомица коней пророка, конечно являла собою перевоплощение, но оно было всего лишь слепым подражанием форме. Реджинальд мог обернуться только Реджинальдом и никем иным. Он просыпался, одевался, выходил из дома, шел пешком или ехал на машине, вел переговоры с представителями Европейских государств, заказывал себе костюмы, брился у парикмахера, делал маникюр — и болтал с маникюршей, расспрашивая, любит ли она театр, деревню; он покупал газеты в киоске — и болтал с киоскершей, интересуясь, ездит ли она отдыхать летом и куда именно. Потом он работал, а к пяти часам (это время у него освободилось после разлуки с его любовницей Нелли) ехал с визитом к тетушкам и кузинам. И беседовал с самыми красивыми из них. И, расспрашивал, любят ли они театр, деревню, и куда ездят отдыхать летом. Да, он говорил с ними: говорить с женщиной означает шевелить губами и языком, глядя на своих собеседниц и угадывая по их глазам, в каком направлении и как сильно нужно шевелить губами и языком. И он танцевал с ними: танцевать с женщиной означает держать ее в объятиях и кружить по залу в ритме музыки, увлекающей обоих в укромные уголки, например, за оконные портьеры».
Вот какова была нынешняя жизнь Реджинальда. С каждым днем он все больше менялся. С каждым днем все больше забывал. С каждым днем отдалялся от нее. Ах, каким тяжким разочарованием обернулась для Нелли любовь к мужчине! Насколько легче и надежнее было бы любить Бога! Точно в ускоренной съемке, она видела, как растут и седеют волосы Реджинальда, как он ссутуливается и дряхлеет. Ей хотелось сорваться с места и бежать, мчаться к нему, чтобы поспеть до того, как он ослепнет и оглохнет от старости. И настал день, когда она побежала.
[16] Стр. 154.