Нелли вдруг пронзила неодолимая уверенность в том, что через десять минут она действительно очутится в объятиях Реджинальда. Она ясно почувствовала: вот уже несколько часов как что-то затевается, готовится к тому, чтобы втоптать в грязь это безмятежное существо, продолжавшее рассуждать о птичьих гнездах; чтобы разбудить в ней самой демонов, называемых зовом плоти, жаждой жизни, склонностью к измене; чтобы напомнить Реджинальду об их неземной любви, о верности любимой женщине, о божественном отдохновении от земных трудов и людей; и эта смычка высшего зла и высшего добра, в сочетании с готовностью быстрых такси, вселила в Нелли гнетущее убеждение (доселе ею не испытанное, — ведь она была молода), что в их низменном мире любая великая подлость всегда готова расцвести пышным цветом, к услугам желающих, с тем же лицемерием, с помощью тех же проклятых и тех же благих сил, какими, в данном случае, столь умело воспользовалась любовь, дабы растоптать любовь. Чистая любовь Реджинальда, с одной стороны; великодушная любовь Гастона — с другой.
Разумеется, все это обещало вылиться в блистательную мерзость, благодаря Нелли — ей самой, а также тому идиотскому обстоятельству, что она была одна, а их двое; правда, имелось и две Нелли, но, увы, всего с одним лицом и одной парой губ. Творцу — вершителю наших судеб — следовало устыдиться того, что он создал время, которое допускает измены лишь последовательно, поочередно. При повторном сотворении мира Ему придется учесть сей промах. Вот так. И не иначе. Через пять минут — Нелли еще не знала, каким образом, но Создатель уж наверное лучший из сводников и не оплошает, — она будет лежать в объятиях Реджинальда. Последние сомнения отпали, когда в ней проснулась жалость. Да-да, ей стало жаль Гастона! Как на мальчика, щеголяющего в новенькой матроске, непременно прольется дождь, так изливалась на Гастона жалость Нелли. Щедрым нескончаемым потоком она низверглась на этот образ будущего мужа — доброго, почтенного, доверчивого. О, скорее… остановить его! Гастон вез Нелли к антиквару для покупки одной картинки XVIII века: купальщица в реке. Красота да и только! Художник великолепно изобразил преломление ног в воде. Любопытнейшее зрелище! Гастону не терпелось узнать, как Нелли отзовется об этом феномене… И тут она перебила его на полуслове:
— О, мой бедный Гастон, отвези меня домой, скорее!
— Скорее?..
— Мне нужно переодеться и бежать к матери.
По дороге к дому Гастон засыпал Нелли вопросами. Он принудил ее поклясться головою отца, что она говорит правду.
Покойный отец Нелли неизменно являлся на призывы Гастона. «Поклянись ему, дочка, что у тебя ровно ничего не было с Полем Х. Вот видишь, я тоже ограничиваюсь одной начальной буквой, — все легче, чем полное имя, и это единственное, от чего твой покойный отец может тебя избавить. Клянись, девочка моя любимая, клянись смело! Клянись моей головой, хотя это и ложная клятва! Не бойся, — ведь это не живая голова и не голова, срубленная с плеч, которая при клятвопреступлении поднимет веки и возопит из глубины могилы. Моя голова — нема, лишена губ. Земля забила ей рот, он тебе не ответит. Земля забила ей уши, они тебя не услышат. Можешь дать ложную клятву, но только клянись не моей улыбкой, которую ты любила, а зубами, которые ненавидела твоя мать, нависшим лбом, который она считала безобразным и с отвращением отталкивала, когда я тихонько приходил к ней в постель и случайно — разве мне дали бы разрешение?! — касался головой ее подушки. Нынче от этой головы осталось как раз то, чего она не любила, — лоб, челюсти, зубы. Вот и клянись ими, моя живая дочка. Пускай все, что мне нравилось в тебе — твои губки, твой мозг, с его коротенькими веселыми мыслями, так аккуратно заполняющий свое очаровательно-круглое вместилище, — клянется моим пустым черепом с зияющими глазницами!..»
И Нелли клялась. И Гастон, понимавший суеверные колебания Нелли перед этим препятствием и движимый инстинктом самосохранения ревнивца, вполне довольствовался не очень обязывающей клятвой на голове ее мертвого отца — вплоть до того дня, когда у него явились действительно серьезные подозрения. Вот почему Нелли — ибо женщины так нуждаются в моральной опоре, в свободном для правды уголке сердца! — была вынуждена искать эту опору в другом существе и обрела ее в своем сыне. Наряду с покойным отцом, который разрешал ей давать ложные клятвы и помогал обманывать, она страстно хотела иметь сына, что запретил бы ей обманывать. Когда же он придет, ее сын? Откуда придет он? А впрочем, какая разница?! Может, он родится как раз от Гастона, которому она вынуждена лгать. Но он уже существует в ней — чистое, непорочное, сияющее дитя. Она носила в себе квадратный бриллиант, он звался ее сыном. Нелли была довольна тем, что он не шевелится, что он еще не живет. Разумеется, когда-нибудь ему придется выйти на свет божий, но с этого момента он уже будет меньше принадлежать ей. Боже, как Нелли сожалела о том дне, когда Гастон обвинил ее во флирте с Эрве, а она возмущенно поклялась своим сыном, что ничего подобного не было. Мерзкий Эрве — это он вынудил ее обнаружить перед Гастоном самое заветное. Тщетно она позже пыталась убедить его, что обожает Элен Гиз, что ей трудно было бы клясться жизнью Элен Гиз. Сначала Нелли удалось дать Гастону несколько прекраснейших ложных клятв на очаровательной головке Элен, но эта последняя выглядела столь фривольно, столь ненадежно, что вскоре Гастон решительно отказался считать ее алтарем истины. На следующий день после того, как Нелли поклялась головою Элен, что не пойдет в бассейн, где Гастон и встретил ее, личико Элен сияло свежестью и румянцем более, чем всегда. Казалось, лживые клятвы Нелли одинаково способствовали и расцвету легкомысленной головки Элен и еще большему умиранию злополучной отцовской головы, которая столь охотно приходила к ней на выручку.
Нелли хлопнула дверцей машины с видом оскорбленной добродетели.
— Какое отношение мой сын имеет к моей матери? Хочешь, верь мне, не хочешь, не верь. Но я ничем не стану клясться, даже твоей собственной головой!
— Ты отказываешься, потому что боишься клясться сыном.
— Значит, ты мне не веришь?
Нелли казалась искренне возмущенной. Гастон, со своей манией все объяснять, силился постичь причину ее ярости. Либо она злится, потому что говорит правду. Либо потому, что лжет. Во втором случае такое возмущение должно прикрывать весьма серьезную ложь — ложь, за которой стоит многое. В первом же оно выглядит прекрасным и справедливым, каким и бывает у невиновной женщины. Столь великое возмущение указывало на беспредельную искренность свободного, независимого нрава. Вот такой Нелли и виделась Гастону — разгневанной, упрямой, непокорной нимфой безупречной искренности. Именно такой была она в его глазах.
— Я тебе верю, — сказал он.
Именно так он и сказал. Что не помешало ему тайком отвести автомобиль на соседнюю улицу, а потом вернуться и последить за входной дверью. Он успел как раз к тому моменту, когда Нелли, в скромном пальтишке, наброшенном на ослепительное платье, выбежала из подъезда и схватила такси, которое и помчало ее в прямо противоположную сторону от дома матери. Итак, два варианта. Либо Нелли бесстыдно солгала ему. Либо она сказала правду. Либо она обманщица, и в ее жизни завелись дела, где Гастону нет места, — какой-нибудь тайный порок, любовник. Либо же ее эгоистка-мать перепутала все на свете и забыла о назначенной встрече с дочерью, увлекшись собственными радостями или романом со своим бородатым другом. Вполне понятно, что Гастон ни секунды не колебался между этими двумя гипотезами. Очень похоже на мамашу Нелли — не дать дочери ни минуты на переодевание. В таком незавидном пальто, накинутом на шикарное платье, можно помчаться куда-то лишь по идиотскому требованию матери или другой родни.
И тут Гастон вздрогнул от внезапно пришедшей мысли, которая наполнила его сердце грустью, жалостью и любовью. Этот сын, на которого Нелли намекала так, словно имела в виду будущего своего ребенка, — может быть, он уже существует? И, может быть, свирепая ревнивая радость, вспыхивающая на ее лице при упоминании о ребенке, объясняется тем, что где-нибудь в Венсенне или на Марсовом поле, у кормилицы действительно находится младенец — сын Нелли? И, может быть, Нелли, в своем будничном пальто, прикрывающем нарядное платье, впрямь поспешила к своему сыну, срочно вызванная по телефону, потому что он заболел корью или аппендицитом?
Ну конечно, так оно и есть! Лицо Нелли не лгало. Только материнская любовь ложится на лицо женщины вот этой маской упрямой решимости и неподдельной нежности. Сомнений нет, — она спешила к своему сыну.
Нелли оказалась права. Когда поручаешь себя судьбе — этой наихудшей из сводниц, — всегда оказываешься правым. Известный закон, согласно которому жена изменяет мужу в тот самый день, когда он проявил благородство и великодушие, когда его убивают, когда он уходит на войну; согласно которому сын погибает ровно в ту минуту, когда отец валяет дурака на встрече с бывшими одноклассниками, в настоящем случае сработал ничуть не хуже. Гастон собирался стать благородным и великодушным, — что ж, за такое намерение нужно платить. И сегодня за это назначалась следующая плата: женщина, бывшая легкомысленной, бесчувственной эгоисткой, когда принадлежала ему, теперь плакала, придя к другому мужчине.
Она плакала молча, беззвучно. В комнате царила тьма, и Реджинальд, наверное, даже не узнал бы, что она плачет, если бы его руки не увлажнились от ее слез. Казалось, это плачет мрак вокруг Нелли. Реджинальд сжимал ее в объятиях; он не дал ей времени сбросить пальто, и она была счастлива, что ему не видно ее красное кричащее платье. Она чувствовала, что этот яркий наряд, который она не успела сменить на более скромный, может ее выдать. Красный цвет — он ведь совсем из другой жизни, так же, как ярко-зеленый или пурпурный. Если бы Реджинальд увидел это красное платье, он увидел бы и двойственность жизни Нелли, разгадал ее истинную суть. Красное платье помнило Гастона — Гастона одетого, Гастона полураздетого, Гастона стоящего и лежащего. Нелли чудилось, что, сняв с нее пальто, Реджинальд сорвал бы спасительную оболочку, словно кору с дерева. Провидению ведь вовсе не обязательно быть к Реджинальду более милостивым, чем к Гастону. Этот миг любовного восторга рядом с Нелли Реджинальду предстояло купить ценою наивного непонимания ситуации, граничившего со слепотой. Наверное, именно поэтому он сам крепко сжимал ее в объятиях, не давая пальто распахнуться, обнажить платье. Обычно он спешил снять с Нелли верхнюю одежду, освободить ее от лжи номер один — внешнего скромного облачения, затем от лжи номер два — неприметного платьица, и неизменно подходил, ухитряясь так и не коснуться правды, к той наивысшей форме лжи, какую являло собой ее тело — единственная неправда, в которой Нелли была полностью уверена, ибо тело — не одежда, не вещь, что способна коварно предать вас. Реджинальд оглядывал, оглаживал платья Нелли, с которых она срезала магазинные ярлыки, белье с оторванными ею метками прачки, все вещи, которые она носила на себе, каждый раз перед свиданиями с Реджинальдом тщательно выверяя их анонимность, словно женщина, решившая покончить с собой в безвестности.
Но сегодня, когда ему стоило лишь чуточку приоткрыть пальто Нелли, чтобы увидеть самую ее сердцевину, он в святом мужском неведении усердно застегивал на ней пуговицы, поднимал ворот, как будто она плакала от лютой стужи. Нелли была близка к обмороку; очутись она в ярком свете, и она высказала бы всю правду, у нее не хватило бы сил солгать: платье, казалось ей, обличило бы обман, все поведало бы ему без утайки. И Нелли даже в обуревающем ее смятении горько восхищалась лицемерием и цинизмом судьбы, которая выхватывает из рук уставшего человека знамя лжи и сама несет его дальше. Она же в этот миг была только правдой, одной только правдой, одной только Нелли; и тело ее и душа смертельно утомились от тяжкой роли, три месяца подряд разыгрываемой для Реджинальда, и им не терпелось бросить эту двойную, уже непосильную игру, пусть даже это кончится катастрофой.
Но нет, бдительная судьба беспощадно погружала свою жертву, на минуту ставшую правдивой, обратно в трясину лжи; бросала ее туда именно руками Реджинальда, да так успешно, что мало-помалу Нелли пришла в себя, то есть вернулась к привычной двойственности, поняла, что наступает ночь, что ей осталось подождать всего несколько минут в объятиях Реджинальда, а там она вновь сможет возродить иллюзорную реальность, которой питалась их любовь. Она заставила Реджинальда сесть и сама села рядом, не разжимая рук. Он по-прежнему обнимал ее. В лице Нелли он обнимал всю правду, всю любовь на свете, оробевшую от счастья, спокойствия, уверенности. Он обнимал человеческое существо с четкими признаками женского пола, которое, укрывшись в объятиях любовника, словно в глубокой укромной норе, тихонько скользило от правды ко лжи, чтобы раствориться в ней, и которое, увидев любовника вдвойне ослепленным — ночным мраком и любовью, — в одну секунду сбросило с себя покровы и осталось нагим. Одно-два мгновения — любой женщине их вполне достаточно, чтобы изменить правде. И еще за одну секунду Нелли успела скомкать красное платье и засунуть его подальше под белье. Мало ли что может случиться…
— Любимая моя, светик мой! — сказал он.
Глава шестая
Иногда в этой неспособности Реджинальда заподозрить истину Нелли виделось особого рода благородство, которое бесконечно покоряло ее, освящая любовную роль, ежедневно, по два-три часа, исполняемую перед ним, и вознаграждая за всю мерзость жизни. Перед каждым свиданием она возносила молитвы — неизвестно кому. И тогда каждая новая ложь, добавленная ею к прежним, казалась средством еще дальше уйти от реальной действительности и оборачивалась очередной истиной в их иллюзорном мире.
Бывали случаи, когда, не в силах найти правдивые слова — пищу для восхитительных минут свидания, — Нелли должна была изобретать младшую сестру, умершую еще ребенком, или любимую зверюшку, или ночной побег из дома в юные годы. А у нее на самом деле были только братья, никогда не водилось кошек, и она до ужаса боялась выходить ночью за порог; однако, повинуясь тому же вдохновению, что заставляло ее все больше и больше уподобляться иной Нелли, которую любил Реджинальд, из небытия послушно возникали и любимая сестра, затмевавшая красотою ее самое, и ручная лань, и ночной уход из дома, с одним чемоданом в руке.
Да-да, именно тот чемодан ее и подвел. Он раскрылся по дороге, в лесной чаще, и по утерянным вещам преследователи отыскали ее… Реджинальд с восхищением внимал ей и верил абсолютно всему. Нелли инстинктивно чувствовала, что ложь легче всего обнаружить в процессе зарождения; для полного успеха ей следует расцвести пышным цветом, прочно утвердиться. Временами, при своих вдохновенных импровизациях, в самом апогее лжи, Нелли ощущала странное внутреннее удовлетворение; она и сама не понимала, что оно рождается в тот миг, когда ее ложь достигает высоты некоей правды, а именно, правды поэтической. Но иногда слепая доверчивость Реджинальда раздражала Нелли, и она вдруг ловила себя на легкой жалости к нему — жалости, смешанной с презрением. Как это столь проницательный психолог, для которого не составили загадки ни Вениселос, ни Сталин, неспособен уразуметь или хотя бы даже заподозрить, что он обнимает не какую-то сверхособенную француженку австрийского происхождения, оставшуюся чистой и непорочной в браке, а самую обыкновенную дамочку, отягощенную самой обыкновенной связью с другим мужчиной и родившуюся в самой обыкновенной буржуазной семье; эта недогадливость частенько мешала Нелли восхищаться своим любовником, побуждая сделать из него послушную игрушку.
Случались минуты, когда ложь должна была не только приукрасить Нелли для их замечательной любви, но и опустить Реджинальда до нее самой. О, вовсе не для того, чтобы меньше любить его! Но для того, чтобы избавиться от витавшей над нею, где-то совсем близко, угрозы, которая очень не нравилась Нелли. Эта угроза исходила от всего высокого, чистого, незапятнанного, и Нелли лгала, пытаясь таким образом отомстить за себя. Как ни говори, а ее ложь пачкала Реджинальда. Тот факт, что он живет в атмосфере двусмысленности, что в словах любимой им женщины нет ни грана правды, отнюдь не возвышал и не очищал его. Так легко принимать ложь и ни разу даже не подумать проверить ее, — это значило самому приобщиться ко лжи, скомпрометировать себя ею. Красота, воспитанность, прочие добродетели ценны лишь в том случае, когда помогают человечеству подняться еще на одну ступень по пути к совершенству. Но неприятно было другое: ложь для Реджинальда отличалась от лжи для Гастона, как небо от земли. Нелли казалось, что Гастону она обречена лгать вечно. И ей никогда не обрести счастья с ним, ибо между ними неизменно будет вставать некто третий, которого ей придется скрывать от Гастона. Ну а Реджинальду предназначалась особая ложь — ложь, из которой следовало извлечь пользу. Другого такого Реджинальда она никогда больше не найдет. Ни один мужчина в мире не потребует от нее подобного возвышения над самою собой, не будет почитать ее совершенством, чудом непорочности. А Нелли явственно чувствовала, что другого средства привязать к себе Реджинальда у нее нет.
Иногда Нелли спрашивала себя, не играет ли он с нею, не догадывается ли, кто она на самом деле? Она пробовала поймать его. Она прикидывала: может быть, этот Реджинальд, с виду такой недоступный, такой возвышенный, просто-напросто эгоист и скупец, вполне удовлетворенный тайной бескорыстной любовью, которая позволяет ему осыпать ее духовными дарами вместо денег и драгоценностей? И она раздумывала, не следует ли ей обойтись с ним так же, как с любым другим мужчиной, как она обходится с Гастоном; не подтолкнуть ли его к мысли о браке, поставив перед выбором: он или Гастон. Ведь, в общем-то, невзирая на всю возвышенность их романа, он пока что был такой же обычной связью, как все прочие. И если Реджинальд принимает эту тайную, скрытую ото всех связь, может быть, у него просто есть ревнивая любовница или он не хочет вводить Нелли в свою жизнь? Мужчине очень легко строить вместе с подругой воздушные замки, когда ему нежелательно впускать ее к себе в квартиру. Словом, временами оба романа Нелли весьма походили один на другой, и перед нею вставала проблема выбора не между возвышенной жизнью и жизнью обыкновенной, а просто между двумя любовниками: которого из них она любит по-настоящему? с которым хотела бы жить?
Но вот несчастье: стоило Нелли задать себе этот вопрос, как она ясно чувствовала, что любит Реджинальда гораздо больше Гастона, и ценность этой любви, пусть и потаенной, никому неведомой, была такова, что сама мысль занести на нее руку казалась ей кощунством. И тогда возникал совсем другой вопрос: а сможет ли она с утра до вечера оставаться той мягкой, той безупречной женщиной, каковую изображала по два часа в день? Сможет ли подавить в себе безудержное кокетство, эгоизм, вспыльчивость и легкомыслие, что составляют ее жизнь остальные двадцать два часа в сутки? Иногда, лежа в объятиях Реджинальда, она была уверена в этом. Ей казалось, что для старых пагубных привычек хватит какой-нибудь четверти часика — либо утром, пока Реджинальд еще не проснулся и она сможет пререкаться со слугами, либо в телефонных разговорах, пока Реджинальд на работе, — вот тут-то она и сможет побыть тою, прежней Нелли, скуповатой, — черствой, любительницей покричать и поспорить; да, этих немногих минут вполне достаточно, чтобы освободиться потом на весь день…