Как противостоять злому духу, принявшему белковую форму? Он решил уподобиться рыбе: открыл рот и тотчас захлопнул его. Лязг зубов отскочил от барабанных перепонок. Петер надеялся, что комар проглочен. Но нет, злой дух все звенел, и этот звук стрекотом вертолетного винта рассеивался вокруг его головы и своей нарочитой неровностью сбивал с ритма.
«Вот гад! — подумал Петер. — Хоть бы уж не вернулся». И тут комар укусил его в шею; Петер сосредоточил взгляд на канате и понял, что целостное видение картины утеряно.
«Не видишь, что мне не видно?» — говорил Петер комару, который впивался ему в плоть. Отсчитал двухсотый шаг. Ноги по-прежнему подчинялись ему, но на следующем шаге он промахнулся на целый сантиметр. Закрыв глаза, крепче сжал балансир и сглотнул, желудок свело, начались спазмы, они все усиливались, накатывая волнами, — казалось, он проглотил кусок мела, который до капли высосал жидкость из организма. Только бы не закашляться. Перед закрытыми глазами — лишь шаги, один, другой, третий…
И вдруг — чудо! Он избавился от демона; комар вдосталь напился крови, способность видеть вернулась! Звезда лила с неба свет, и, проникая сквозь черную повязку на глазах, этот свет возвращал утраченную зоркость, которая зрила даже тогда, когда ничего не видно. Еще шаг, и второй, и третий… канат остался позади, картинку у него за спиной словно разрезали ножницами. Все вернулось к обыденности, и он почувствовал то, что чувствует всякий, кто идет по улице и отслеживает свой маршрут на экране айфона; ему казалось, что так же успокаивается сибирский тигр, растерзав косулю, или пустельга, пикирующая на змею со скоростью триста километров в час, чтобы разодрать ее когтями.
Дойдя до конца каната, он ступил на платформу, снял с глаз повязку, услышал аплодисменты и посмотрел на толпу, словно то была группа туристов, которую он в обличье экскурсовода провел сквозь туннель страха. Он уже не глядел на этих людей с презрением. Ему показалось, что с миланского кафедрального собора валятся фигуры демонов. Посмотрел на звезду, без которой этим вечером вряд ли все закончилось бы благополучно. Ловя глазами свет ее неострых лучей, вытряхивал из уха застрявший там отголосок комариного писка, и в этот миг звезда сорвалась с неба. Петер наблюдал за ее странствием сквозь океанскую толщу и, когда звезда коснулась песчаного дна, увидел, что ее сияние не угасло. От звезды шел свет, самки морских обитателей заметили ее и поспешили отложить икринки на ее лучах. На дне океана теперь могла зародиться новая жизнь.
Ведет ли наука к истине?
В «Гранд Отеле» Стокгольма мы приветствовали первый снег! На вешалках в холодных номерах отвисались мятые фраки и вечерние платья, а в баре сидели друзья Хандке в ожидании трансфера в институт, где должна была состояться лекция — Нобелевская литературная литургия.
Петер смотрел на снег.
Он был похож на мальчишку в кинозале, поглощенного острым сюжетом, хотя вид из окна закрывало ровное полотно белых хлопьев. То и дело переводя взгляд на друзей, он молча указывал им на уличный фонарь, вокруг которого вился снег, и порой от этого приятно кружилась голова. Свет фонаря рисовал тени на лице писателя, снежные хлопья терялись вдалеке, в темной глубине, у порта, где корабли выстроились в ряд подобно нобелевскому «войску», чествующему лауреата. Корабли знали, что Петеру Хандке хватит жизни, чтобы удержать в равновесии свойственный ему дух противоречия, а его сильная воля — залог того, что он не нарушит своих принципов. Все остальное, все проблемы со временем превратятся в легкий осадок.
Он думал о том, что опасный танец на канате на самом деле был компасом в руке Бога, который, не открывая этого, дал ориентир его чуткой натуре, когда ожидания оказались неоправданными, дружба утрачена и грозила политическая анафема. Хождение по канату было движением вдоль границы, на которой жизнь и смерть становились верными союзницами, ведь без смерти не было бы ни жизни, ни адреналина, при нехватке которого эта самая жизнь не смогла бы совершить очередного шага.
Петер всегда старался смирять свои юношеские порывы. Тем вечером он походил на человека, который прислушивается к чему-то; может быть, это был голос разгневанного отца или жестокого отчима, плач одноглазого дяди, который не решается открыть матери ужасную правду о судьбе ее другого брата, погибшего на восточном фронте. То были мысли, те самые странницы, которые в единый миг заставляют человека прийти к заключению: в человеческой жизни спасение достигается не только через добродетель. Жизнь часто испытывает нас на прочность, подводя к пределу выносливости, и тогда нам открывается то, во что мы не верили: в равновесии нас держат демонические силы.
Петер продолжал смотреть на снег — так же завороженно, наверное, древние греки смотрели на звезды. Напора моей искренности было не сдержать и в этот раз тоже. Разговор завязался вовсе не с реплики о том, как холодно в Стокгольме, хотя нечто подобное оказалось бы как нельзя более уместно.
Мне не удалось процитировать персонажа Антона Павловича Чехова, человека обыкновенного, учителя географии, который любил повторять, что зимой лучше всего сидеть у жаркой печки, а летом — в густой тени. Порой стремление говорить об очевидных вещах вызывает усмешку. Сегодня, произнося истину, человек рискует. И правда, в современном мире не принято искать истину, ведь она уже найдена в научных лабораториях — мост свободы уже не перейти. Наука уже течет по миллионам каналов, пробивается через все электронные окна. Ее необходимо вплавить в наше сознание на манер рекламы, склоняющей нас к покупке чего-то ненужного, и требуется доказать, насколько несостоятельно наше представление о поисках истины.
Хуже всего, когда в поиске истины и свободы мы опираемся на реальность, потому что реальность в высшей степени профанна. Спектакль же сакрален. Ты можешь твердить истину сколько угодно, это ничего не изменит. Когда мы стояли возле автобуса, который должен был отвезти нас к Академии, моя правда полностью совпадала с правдой чеховского учителя географии: в Стокгольме, где и так было холодно, а становилось еще холоднее, возрастала влажность, и мое желание согреться рождалось в пальцах ног в лаковых ботинках на кожаной подошве, нам не терпелось поскорее сесть в автобус.
— Я читал, какой-то журналист пытался испортить тебе день рождения?!
— Представь себе, из «Нью-Йорк Таймс»!
— Что-то новенькое!
— О, Эмирее!
Петер охотно произносил сербские имена в надлежащей форме звательного падежа и подчеркивал это улыбкой.
— Нас с тобой связывает опыт девяностых!
— Врагов хватает, — говорю я.
— Это было так давно, но подумать только, их по-прежнему интересует мое мнение! Мне уже не хочется его иметь.
— Знаю!
— Тот тип из «Таймс» ничего не спрашивал о моих книгах, зато стал допытываться, почему я не пишу о геноциде в Сребренице. Но кто он такой, чтобы указывать мне или кому бы то ни было, о чем писать? Я ответил, что его вопрос волнует меня куда меньше анонимных писем, среди которых самым ценным было послание в конверте, куда был вложен кусок туалетной бумаги с каллиграфией человеческих фекалий!
— Отчего ты не отправил ему полное собрание своих сочинений с каллиграфией твоих… в общем, того же самого?!
— Ха, ха, это, наверное, мог бы сделать ты.
— Пожалуй, я бы тоже не стал!
Когда я перегибаю, стыд обычно заставляет меня отступить, однако тогда одна досадная неловкость влечет за собой другую. В тот раз я привел слова Майи: «Журналисты как актеры, делают то, что им велено!» — и так попытался исправить свою оплошность.
— Возможно, но не все! — Петер кивнул на свою жену.
Я забыл, что Софи Семен-Хандке актриса, но ведь актриса, подумал я, которую выбрал великий писатель.