– Нет, ведь Робину требовалось только закрыть глаза. И потом, какой тут может быть мотив? Он лечил очень хорошо. За семь лет ни одного случая плесени. Думаю, все же он неудачно «словил лягушку». Но интересно, знает ли Люси что-нибудь еще. Кстати, де Мальва прожужжал мне сегодня все уши.
– Ой.
– Сказал, что, если ты еще раз нарушишь прямое приказание префекта, он обрушится на нас обоих, как лавина.
– Да. Извини.
Отец взял бинокль и продолжил исследовать город.
– Папа…
– Что?
– А споры плесени могли сохраниться тут?
– Вряд ли. Двадцатилетний карантин – это излишняя перестраховка. Но таковы правила.
Удовлетворенный тем, что в городе никого не наблюдалось, он положил бинокль обратно в сумку. Мы пошли вдоль потрепанной временем карантинной границы, затем через мост с каменными арками. В центре моста перпетулитовое покрытие срезали и вбили бронзовые стержни, чтобы предотвратить самовосстановление дороги. Метод был варварским, но действенным: перпетулит выбросил несколько темно-серых щупалец и сдался. За гладким покрытием начинались порядком истертые булыжники. Город выглядел неестественно спокойным. По всему было видно, что население исчезло почти мгновенно: посреди улиц валялись брошенные вещи, магазины были открыты, ветер выдувал наружу драные занавески. Между тротуарными плитками пробивалась трава. Порой попадались человеческие скелеты с полусгнившими остатками одежды. Я слышал, что всего здесь умерли тысяча восемьсот человек – за каких-нибудь двое суток.
Мы остановились у городского цветогидранта – сравнительно нового на вид. У нас в Нефрите гидрант походил на елку, от ветвей которой отходили трубы в разные части города. От этого ничего не отходило – на нем стояли только четырехдюймовые трубы с резьбовыми крышками. Колеса задвижки были сняты, чтобы предотвратить всякое хулиганство. Централизованное цветоснабжение появилось в Ржавом Холме лишь незадолго до эпидемии. Наверное, для этого горожане много лет работали и собирали цветной мусор – но, как оказалось, напрасно.
– Будь осторожен. Встречаемся на этом месте через двадцать минут.
Я кивнул, и мы разошлись. Отец направился к колориуму, я – к главной площади. Она располагалась всего ярдах в ста от гидранта и тоже была пустынна. Навесы над окнами магазинов обтрепались и выцвели. В аркадах и даже у подножия статуи Нашего Манселла – в две натуральные величины – лежали кости. На площади не было цветного сада, но зато стоял фонтан, теперь забитый сорняками. С наружной стены ратуши еще не исчезли остатки краски. Двери ее были открыты, так что я неслышно поднялся по каменным ступеням и заглянул внутрь. Пожалуй, зал размерами даже превосходил восточнокарминский, но в нем царил полумрак. Механизмы гелиостатов давно остановились, но одно из этих приспособлений каким-то образом сохранило более-менее правильную ориентировку; наклонный столб света выхватывал картину такой разрухи, что глаза мои увлажнились. На деревянном паркете я различил, кроме пыли, веточки, птичий помет, занесенный снаружи мусор, обрывки одежды, наручные часы, банданы, обувь, украшения, ложку странной формы, монеты, пару пряжек, но прежде всего – кости. Тысячи костей, все – человеческие, всех видов и размеров. Большинство из них раскидали в разные стороны животные, но осталось несколько более-менее целых скелетов. Жертвы плесени. От них исходил застаревший запах тления.
И никаких признаков паники – видимо, жители Ржавого Холма смирились со своей участью и, зная, что обречены, искали утешения в центре своего мирка. Между костей виднелись натянутые на рамку холсты, наспех окрашенные в зеленый и розданные горожанам, чтобы облегчить их страдания.
Я вздрогнул и повернулся лицом к выходу из ратуши, чтобы выполнить свою задачу и покинуть город. Он начал угнетать меня, хоть я и знал из манселловского «Конца», что смерть – необходимое звено в цикле обновления, что жизнь – не дистанция длиной в двести лет с ленточкой в конце, до которой ты должен добежать прежде других, а бесконечная эстафета со всего лишь одной командой.
Но, повернувшись, я одновременно поглядел наверх. На оштукатуренном своде была фреска, изображавшая Явление Манселла и основание Коллектива. Многого в ней я не понимал, но кое-какие сцены узнал сразу же: раздача сокровищ, изгнание ученых, выключение сетей. Таких подробных композиций я еще не видел – у нас в Нефрите фрески были попроще, но зато подновлялись несколько раз. Эта же была не закончена. Примерно треть ее осталась нераскрашенной – лишь контурные изображения с номерами, обозначавшими цвета. Город приступил к созданию стенной росписи, но закончить не успел. Присутствовало большинство синих цветов середины спектра, как некоторые красные и почти все зеленые. Красивее всего были отвороты плаща Манселла: около сорока богатых оттенков общевидного фиолетового породили у меня возвышенное предчувствие некоего чуда, которое вот-вот случится. Я знал, что дело тут лишь во влиянии цветовых комбинаций, но никакой цвет прежде не вызывал у меня такого ощущения.
Мой учитель Грег Пунцетти объяснял, что в начале существования Коллектива прилагались большие усилия к прямому – помимо сознания – внушению эмоций. Можно породить одно невероятное ощущение: продукт деятельности мозга, которое объединит сразу несколько впечатлений – например, от прочтения великого романа, прослушивания сложной симфонии и созерцания тихого садика. В итоге мы получили Зеленую комнату и хроматикологию, но дальнейшие исследования, как объявила НСЦ, были прекращены ради более насущных проблем – бесперебойного снабжения цветом и всеобщей колоризации.
Сейчас, посмотрев наверх, я понял, как могла бы воздействовать живопись. Явление Манселла, несомненно, стало драматическим событием, в ходе которого были совершены великие деяния и проявлено великое самопожертвование. Никто не ведал всех подробностей, но какая разница? Созерцание этой фрески порождало нужные эмоции даже без знания всей истории целиком. Я переживал чувства радости, потери, поражения и конечного торжества.
Но вот глаз мой уловил в зале какое-то движение. Я подскочил от неожиданности. Между столами с остатками последней трапезы стояла женщина, еле заметная – почти иллюзорная, почти сведенная к зрительному впечатлению: светлое пятно в темном зале. Я закрыл глаза и открыл – она не исчезла. По идее, я должен был бы ужаснуться при виде призрака, но этого не произошло. Вот загадка! Я снова закрыл глаза и обнаружил нечто странное: она не пропадала, если крепко зажмуриться, но даже становилась более зримой. Женщина была не в помещении, а в моей голове.
Я снова открыл глаза, желая узнать хоть что-то насчет нее: призрачный силуэт уверенно двигался среди костей. Женщина неотрывно глядела на меня. Она открыла рот, собираясь что-то сказать, и внезапно пропала. Я опять был один. Я поспешно покинул зал, озадаченный, но не обеспокоенный: непознанного в мире имелось куда больше, чем познанного, и оно озадачивало слишком часто.
Я вернулся на площадь с твердым намерением сделать намеченное и убраться из города. Повернув налево от площади, потом направо, я быстро отыскал нужный мне дом: большое современное здание с дубовым каркасом. Дверь была заперта, и мне пришлось залезть через разбитое окно. Добравшись до кухни, я нашел ручку управления гелиостатом и повернул ее пятнадцать – двадцать раз, потом набрал время, число и год, чтобы установить зеркало вручную. С крыши донеслось жужжание, и в дом хлынул поток света. Я понял, что оказался в жилище богатого торговца. Собирание предметов искусства не зависело от цвета хранителя: Караваджо или Уильямс могли оказаться в доме серого с таким же успехом, как и пурпурного. На всякий случай я отпер входную дверь, чтобы легко его покинуть – вдруг здесь, например, гнездится лебедь? – и пошел обратно на кухню.
Порывшись в ящиках буфета, я нашел щипцы для госпожи Алокрово, затем направился к лестнице. Оказавшись наверху, я потянул латунную шишку, чтобы зеркало изменило свое положение и освещало второй этаж. Но выяснилось, что здесь располагаются только спальни: одной пользовались, другой нет. Оставалось лишь посмотреть, что скрывается за дверью в конце коридора. Та распахнулась, стоило только прикоснуться к ручке.
Комната была большая, почти без мебели – лишь кресло и продолговатый ковер без рисунка на дубовом полу. Как и в большинстве галерей, в крыше здесь было проделано большое овальное отверстие, затянутое парусиной: через него лился мягкий свет – как раз подходящий для рассматривания. На противоположной от меня стене висело полотно Караваджо – впечатляющее, как и виденные мной репродукции. Но те были монохромными, а на самой картине я впервые обнаружил нечто особенное: драпировки сверху были потрясающего красного оттенка, в контрапункт к потоку крови из артерии, тоже алому. Несколько минут я глядел на большое полотно, затаив дыхание перед искусством мастера, тонкой игрой света и тени, желая, чтобы хоть на несколько минут я мог видеть что-то, кроме красного.
Я был не единственным, кто созерцал картину, хотя и единственным, кто мог затаить дыхание. В кресле сидел предыдущий хранитель. На ковре под ним виднелись пятна, оставленные гниющей плотью, но он не сгнил окончательно: темная кожа туго обтягивала скелет. Руки хранителя покоились на ручках кресла, подбородок упал на грудь – но, думаю, он смотрел на картину, пока плесень не убила его. На одежде виднелись красный кружок и значок префекта. Из полуистлевшего кармана, ярко поблескивая, торчала ложка. Значит, после эпидемии здесь никто не бывал. Ложка покойному уже не требовалась, и я переложил ее к себе в карман.
Помня, что отец просил меня вернуться как можно скорее, и зная, что споры плесени все еще могут быть опасны, я быстро открыл климатический шкаф, вынул картину из тяжелой резной рамы и положил на пол. Полотно было большим – примерно шесть футов на четыре, – и его надо было нести вниз по узкой лестнице очень осторожно, ни обо что не спотыкаясь. Я оставил его в коридоре и сверился с картой. Дом лжепурпурного находился в трех кварталах от этого места. Другой возможности исследовать его, как я знал, у меня не будет.
Я пошел по главной улице, также заваленной мусором, мимо пустых магазинов и новых скелетов: казалось, люди пытались бежать, но затем сдались. На земле, нанесенной ветром, произрастали трава и дикие цветы, кое-где виднелись колючие кустарники, не преграждавшие, однако, путь. Через несколько минут я стоял у дома лжепурпурного. Убогой дверью, как видно, не пользовались, а окна были заколочены. Я испытал разочарование и в то же время – облегчение: я сделал все, что мог, и теперь спокойно мог сосредоточиться на более общественно значимых делах. Уже собравшись идти назад – за Караваджо и затем к мосту, для встречи с отцом, – я заметил, что булыжники мостовой выглядели так, будто по ним давно не ходили, но травы между камнями не было. Я остановился с бьющимся сердцем и, не раздумывая, постучал в дверь. Никто не ответил. Я толкнул дверь – и передо мной предстало зрелище столь удивительное, что у меня перехватило дыхание.
Зейн С-49
6.1.02.11.235: Предметы, произведенные до Того, Что Случилось, разрешается собирать, если они не относятся к запрещенным или окрашены в цвет насыщенностью не более 23 %.
Я стоял в гостиной дома, обитаемого до самого недавнего времени – в воздухе еще витали запахи еды и мыла. Большое помещение было загромождено всевозможными вещами: я увидел безделушки, инструменты, горшки с краской, пару пикантных романов и прочие старинные предметы. На столике стояла ваза с яблоками, а с потолка свешивались копченые угри. Но самым удивительным было не это. На полках, на буфете, на рейке для картин, на стенах располагались лампочки – сотня или около того. Они ярко светились, так что в комнате было светло, как днем на улице. Ночью здесь, наверное, было совсем не страшно. Видимо, Зейн нашел их в «запретном шкафу» Дома собраний: в отличие от большинства предметов, запрещенных в ходе скачков назад, лампочки не заканчивали свою жизнь под кузнечным молотом, если их не хранили у себя префекты, их топили в глубоких озерах либо закапывали.
Лампочки были не единственными недозволенными артефактами. Рядом со стопкой книг стоял собранный из отдельных деталей дальновид в специально изготовленном деревянном корпусе. Он состоял из пятнадцати частей – самая крупная с мой кулак, самая маленькая с однобалльную монетку. Мы порой находили стеклянные осколки, в которых мелькали мелкие хаотичные картинки. Но этот дальновид давал более-менее связное движущееся изображение, за которым человек мог легко следить. Я подошел ближе, чтобы хорошенько все рассмотреть. Сцены сменяли друг друга с головокружительной быстротой, но я понял, что это нечто драматическое – история с участием некоей парочки, которая развертывается в спальне. Это явно были Прежние: половые различия гротескно подчеркивались, а глаза на лицах с тонкими чертами выглядели пустыми, как у тех детей с кружкой овалтина. Я наклонился еще ближе: оказалось, люди в аппарате разговаривали, и я их слышал. Наречие было древним, но в общем понятным. Женщина жаловалась, что мужчина – не тот, каким она его знала десять лет назад. Он возражал, что это были десять лет сплошной «каторги» – такого слова я не знал, – и называл ее «милая». Значит, они были мужем и женой, но обручальных колец на пальцах я не заметил: странно! Мужчина показывал части тела, которые у него не болели, женщина целовала их по очереди. Затем он указал на свои губы, и женщина поцеловала их тоже. Это было с его стороны коварным поступком: женщина, как выяснилось, не подозревала, что он замышляет. Я громко рассмеялся.