— Не убеждайте меня в этом, Петр Петрович! Это так. Но имеет ли руководитель нравственное право давать студенту такое задание, которое его душевно и физически измучит, приведет к нулевому результату, разочарует, может быть, даже отвадит от любимой науки?
— Так что же делать, исходя из интересов науки?
— Предупредить студента, что он идет по очевидно неверному пути, чтобы потом на него не возвращаться. А еще лучше — делать этот опыт вместе со студентом, руководя им, а не предоставляя видимую самостоятельность.
— Но настоящий, большой исследователь не может тратить свое драгоценное время для такой проверки, которой может и должен заниматься студент!
— Нет, нет, Петр Петрович! Не могу с вами согласиться! В науке нет солдат и генералов. Это в средние века существовал договор между мастером и учеником, который определял неравенство сторон и полную подчиненность ученика. Но ведь даже и такой договор прежде всего исходил из интереса обучения!.. Мы не можем относиться к ассистентам, лаборантам и студентам, как генералы к солдатам: дескать, важна цель, а как мы ее достигнем, не так уж и важно! Молодому ученому необходимо дать чувство уверенности в своих силах, в способностях допрашивать природу и получать от нее правильные ответы... Как же можно давать молодому человеку задачу, которая может подорвать его веру в себя?!
— Я знаю, Петр Николаевич, что вы не любите генералов... Но в науке, как и на войне, без жертв не обходится! Никогда не забуду ваш рассказ о том, как всего лишь одиннадцать лет назад в Страсбургском университете физик-теоретик Эмиль Кон в своих лекциях по оптике приводил электромагнитную теорию света Максвелла как научный курьез, как пример лженаучной спекуляции... И как через год этот же Кон должен был переучиваться и переучивать своих учеников... Ну, а на войне жертвы среди солдат естественнее, нежели среди генералов.
— Ну что вы — как на войне! Война, война... Наука — не война, военные законы, обычаи и традиции враждебны науке! Исследователи все равны перед истиной, перед наукой! И профессор обязан в молодом ученом выращивать нравственное отношение к истине. Что же нам — хранить цеховые секреты? Делить истину на первостепенную, доступную только мастерам, и второстепенную, открываемую ученикам? Глупости это все! Отсюда недалеко до научных секретов, до получения специальных разрешений, чтобы заниматься исследованием тех природных явлений, которые тебе интересны!.. Надеюсь, что до этого я не доживу!.. Знаете, Петр Петрович, я не обманываюсь в том, что мы делаем с вами. Мы не открываем ни новых путей в науке, ни новых фундаментальных законов... Но мы с вами создаем самостоятельную, талантливую школу русских физиков. От тех, кто только впервые робко и неуверенно входит в нашу лабораторию, можно ожидать открытий великих, имеющих значение для блага человечества. Среди них, может быть, и будут гении... Да, да!.. Но этих будущих гениев воспитываем мы с вами... Как вы думаете, может ли гений сочетаться с мелочностью, завистливостью, равнодушием?
— А Гаусс? Может быть, еще назвать?..
— Знаю, знаю, можно назвать! Даже и наших современников можно назвать. Но ведь равнодушие Гаусса к Бояи и Лобачевскому не изменило судьбу идей неевклидовой геометрии! Мы можем только сейчас судить, насколько была бы эффективнее сила гения Гаусса, если бы не его характер. Ведь человек науки влияет на науку не только своим разумом, но и самой своей личностью, своим характером, своими нравственными качествами.
— Ну?.. Это называется, Петр Петрович, на минуту зайти? — Незаметно вошедшая в комнату Валентина Александровна укоризненно смотрела на Лазарева.
— Виновен! Виновен, но заслуживаю снисхождения... Это Петр Николаевич так устроен, что, начав с ним разговор, не можешь его окончить... Ухожу, ухожу, Валентина Александровна! И, как эгоист и врач, рекомендую никого к Петру Николаевичу больше не пускать, пусть спокойно лежит, глотает свои порошки, не читает, пусть старается ни о чем раздражающем не думать... Завтра, пользуясь вашим ко мне хорошим отношением, приду. Желаю здравствовать!..
Ушел... Мягко говорит Петр Петрович, а человек совсем уже не такой мягкий. Небось там за дверью своим спокойным, не дрогнувшим, не терпящим никакого возражения голосом сказал Вале, чтобы никого к нему не пускали, чтобы сама к нему не ходила, чтобы мог профессор Лебедев лежать и... Что делать? Ведь должен же Петр Петрович понимать, что будет Лебедев и в полном своем одиночестве, никем не отвлекаемый, все время думать об одном и том же, об одном и том же... О своей физике, о своем коллоквиуме, о своих учениках. Словом, о своей жизни... Уж в этом — в размышлениях и воспоминаниях — никто ему помешать не может. Здесь он пока еще полновластный хозяин.
...Да, коллоквиум... Конечно, в последние годы его коллоквиумы стали более широкими, содержательными. И недаром на лебедевские коллоквиумы стали приходить не только его ученики, но и уже сложившиеся ученые совсем из других, не физических, областей естествознания. Ведь вот почти регулярно стали появляться на коллоквиумах кристаллограф Юрий Викторович Вульф и астроном Сергей Николаевич Блажко, и даже Болеслав Корнелиевич Млодзиевский стал регулярно приходить... Ну, Болеслав Корнелиевич мало похож на сухого математика, скорее на поэта смахивает своей кипучестью, неутомимостью, своим интересом ко множеству вещей, имеющих к математике самое отдаленное отношение... Да и присутствие математика на физическом коллоквиуме дело естественное: роль математики в физике будет все больше возрастать...
Но зачем стал ходить на коллоквиум зоолог Николай Константинович Кольцов? Все его интересы — в биологии, весь он наполнен какими-то новыми, еще мало кому понятными идеями, но идеи эти — биологические, а не физические... Что ищет он в стране далекой, что кинул он в краю родном?.. Он в физике ищет новые инструменты для проникновения в свои собственные проблемы... Ну, бог с ним! Вот это новое в его коллоквиумах, это, наверное, уже идет не от него, Лебедева, а от Петра Петровича... Медленно, но настойчиво уводит он физику в разные стороны: в геологию, в биологию, в медицину. Делает это тихо, как будто Лебедев это и не замечает. А он все, все видит, но не походить же ему на Лейста, не ставить же ему точные границы между науками, когда он понимает, что границы эти от нашего незнания! Не природа разделила себя на разные отрасли своего изучения, это сделали сами люди! Из-за своего невежества, из-за недостаточных своих сил, из-за цеховой своей ограниченности...
А все-таки ему милее его старые коллоквиумы. Не теперешние, проводимые в светлой и парадной комнате за длинным столом, а те, что были раньше, давно... Когда раз в неделю все его студенты, ассистенты, лаборанты — все сбегались на третий этаж, в самую малую, самую неказистую аудиторию. В ней ничего не было, кроме плохо вытертых скамеек, пыльного стола, длинной ученической доски, на которой висит грязная тряпка... Лебедев садился — как радушный хозяин — в конец стола, а кругом размещались все присутствующие без соблюдения чинов, положения, возраста... Выступают студенты с рефератами о текущей литературе по физике, выступают ассистенты и лаборанты, рассказывают о своих последних опытах: какая была поставлена задача, как изготовлялся прибор, проводился опыт, какие он дал результаты...
Лебедев то и дело прерывает докладчика, задает ему свои знаменитые, лебедевские «А что, если?..». Со всех сторон поднимается шум, споры, кто-нибудь из наиболее резвых выбегает к доске и чертит свою схему, которая ему представляется гениальной, все решающей... Но докладчика на коллоквиуме смутить невозможно. Лебедев приучил своих учеников к этой — немыслимой у других профессоров — атмосфере полной свободы мнений. Гопиус как-то сказал, что Лебедев проводит коллоквиум, как опытный доезжачий на старой барской охоте: нащупав слабое место у докладчика, спускает на него всю свору гончих. И по команде: «Ату его!» — на беднягу набрасываются все, беспощадно выискивая слабые места в опыте, в размышлениях о его результатах. Стараются доказать, что опыт был не совсем чистым, что не было учтено то-то и то-то, что выводы из опыта — школьные, не самостоятельные, что докладчик не знаком с последними работами немецких и английских физиков...
Иногда докладчик отбивается так сильно, зубасто, что оппоненты смущенно замолкают. А иногда собьется, бедный, не может найти аргументы против убийственных доводов оппонентов, против ядовитых реплик Гопиуса, начинает запинаться, беспомощно что-то чертить на доске, вытирать пот на лбу... и замолкает под громкий хохот присутствующих, под веселые реплики:
«Смотри, смотри — уже пузыри пускает!..»
«Не трать, кума, силы, спускайся на дно!..»
Однажды зашел и полчаса посидел на коллоквиуме проректор Минаков — человек порядочный. Он был совершенно шокирован этой обстановкой, тем, что студенты осмеливались не только возражать приват-доцентам, но и перебивать своего собственного профессора... А Лебедеву это как раз и по душе! Начал было он Минакова убеждать, что наука должна развиВаться в атмосфере полного демократизма, отсутствия чинопочитания, а главное — отсутствия святой веры в непогрешимость авторитетов. Но посмотрел на выражение лица проректора и бросил его убеждать — все равно это ему недоступно. Конечно, если в университете только обучаться, да еще так, как это делали сотни лет назад, то действительно надобно воспитывать у студентов непоколебимую веру в непогрешимость всех изучаемых догм. Так повелось с тех пор, когда в университетах главным предметом была теология. Сомневаться в догмах религии было немыслимо. Она построена на чистой вере, ее положения не могут быть доказуемы опытом. Но изучать естествознание таким же манером, как закон божий...
Большинство его коллег относятся к новейшим физическим теориям с таким же страхом, как некогда преподаватели теологии к малейшим отступлениям от толкования священного писания отцами церкви... Он не теоретик, а экспериментатор, он полагает, что эйнштейновская теория относительности будет или доказана, или опровергнута путем совершенно точного опыта. Но ему так по душе юношеская живость и восприимчивость ко всему новому его старшего коллеги, прекрасного физика, блестящего теоретика Николая Алексеевича Умова! В прошлом году опубликовал великолепную статью с математическим толкованием теории относительности. Это в шестьдесят четыре года! Не только воспринял невероятные физические теории этого странного, но наверняка гениального немецкого профессора, но и находит математический аппарат для его толкования! Вот так и надо! И таких бесстрашных ученых, без всяких шор на глазах, и должен воспитывать его, лебедевский, семинар, его коллоквиумы...
Но проректор еще и не подозревал, что этот шумный, внешне бестолковый спор на коллоквиуме у него, у Лебедева, заменяет экзамены. Святые, строгие, ведущиеся чуть ли не по обрядам литургии экзамены... Со школьных еще времен, с коммерческого, с реального училищ ненавидел Лебедев экзамены! Во время экзаменов он чувствовал, что у него буквально прекращается всякая работа мозга. Надобно не думать, а отвечать что-то затверженное, не требующее размышления, обсуждения... Конечно, он ничего не может изменить в системе занятий императорского университета. Его студентам приходится и зубрить, и приходить на экзамены, и отвечать на все придирки такого упорного и хитрющего экзаменатора, как, например, Гопиус... Да ему и самому приходится принимать участие в экзаменах, строго спрашивать студентов и мысленно страдать за них... Но на кафедре Лебедева все же известно, что успехи студентов профессор определяет не на экзаменах, а на шумных сборищах коллоквиума, за лабораторным столом, в нескончаемых беседах, которые так любил Лебедев вести с молодежью. Да, ведь только так и возможно выявить, выучил ли студент физику, или же он ее продумал и прочувствовал. А ему и не нужно, чтобы его ученик мог отбарабанить проштудированные страницы учебника Хвольсона. Ему нужно узнать, думает ли студент о физике. Думает ли, размышляет, мучается, просыпается ночью и перебирает в уме все детали неудавшегося опыта... Если это так — значит, это физик, значит, он будет ученым, все остальное не имеет уже существенного значения!
Правда, на старых его коллоквиумах и он был не такой, как сейчас, был другой. Совсем другой. Тогда, кроме физики, у него ничего не было, да и не хотел иметь...
Только три года назад женился, обзавелся семьей... Это в сорок-то три года! Да и то, наверное, потому, что это была Валя, которую он знал с детских лет, сестра ближайшего друга, человек близкий, все понимающий, все прощающий... А до этого у него ничего не было, кроме его физики, кроме его лаборатории, кроме его семинаров и коллоквиумов.
Заседания коллоквиума кончались поздно вечером и, все они — ну, не все, а самые близкие и преданные ученики, — все они после коллоквиума дружно шли в излюбленный трактир на Большой Дмитровке. Половые уже привыкли к этой шумной компании, предводительствуемой высоким веселым профессором. Они быстро сдвигали в угол столы, приносили стулья... После долгих споров на коллоквиуме все были чертовски голодны, веселы, возбуждены. Доценты и студенты, лаборанты и ассистенты жадно набрасывались на нехитрую и дешевую снедь... Пили только пиво, никакой потребности пьянеть ни у кого не было, все и так были пьяны от этого дивного чувства свободы и раскованности мысли, от того, что никто тебя не ограничивал в самых дерзких, самых невероятных физических мечтаниях... И за трактирным столом — иногда еще много часов подряд — продолжался спор, начатый в лаборатории, продолженный на коллоквиуме, спор, который не закончится еще и здесь...
Да, это и была его семья!.. А почтеннейшие профессорши в это время плели вокруг него наивные сети, обсуждая, какую же профессорскую дочку выдать замуж за этого хоть и не очень-то нормального, а все же, говорят, способного и многообещающего профессора... А ему было так хорошо в этом трактирном гаме, табачном дыму... Когда лебедевская компания уже немного уставала от споров, он им начинал рассказывать о годах своего студенчества, о Страсбурге, об Августе Кундте... Конечно, все опять сбивалось на физику, но разве от нее можно уйти?.. От нее нельзя уйти даже и тогда, когда вспоминаешь не только Страсбургский университет, но и все, что было раньше: и Московское техническое, и реальное, и коммерческое...
Неужели же он так стар, что все чаще ему приходят в голову воспоминания о прошедшем? О том, каким он был, как он стал таким, как сейчас: уже старым, очень больным, ну а все-таки что-то успевшим в своей недолгой жизни сделать!.. Неужели же от старости все чаще ему приходят в голову воспоминания о прошлом? И почему это прошедшее сейчас, когда он стал немолодым и больным, начало занимать столько места в его мыслях? Может быть, потому, что настало время подводить итоги своей недолгой жизни?..
ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ
...В доме тихо. Все, наверное, ходят на цыпочках, Валя со своим сыном разговаривает вполголоса, все думают, что он спит. А он и по ночам плохо спит, днем же и подавно. Но пусть думают, что он дремлет, так ему никто не будет мешать вспоминать...