Темы товарищества и равенства маленьких людей, их отношения к труду, к власть имущим, обидчикам широко представлены в памятниках этого круга. В басне Авиана о льве и четырех быках рассказывается, что лев не мог напасть на находившихся в дружбе быков, но когда ему удалось подорвать их дружбу, он легко справился с каждым в отдельности. В поговорках, афоризмах проводится та мысль, что для «маленьких» людей прибежищем в беде являются согласие, верность, общность. «Союз душ — самое большое родство». Вместе с тем очерчивается пропасть между ними и господами. «Не может быть дружбы между рабом и господином». «Могущественный, когда просит, — принуждает»[67].
Представляет интерес вопрос о поведении обижаемого по отношению к обидчику. Одни из ответов — обидчику надо воздать тем же. С людьми, лишенными совести, глупо поступать благородно. Прощая обиду, ты вдохновляешь обидчика на новые поступки такого рода и этим наносишь вред не только себе, но и другим. Кротость и данном случае осуждается как неприемлемое для этих групп духовное рабство. «Кроткие живут в безопасности, — говорится в одной сентенции, — но зато они рабы».
Но наряду с такими вольнолюбивыми поучениями формируются и противоположные идеи: покорности, смирения, непротивления злу, прощения врагов. «Лекарство против всех обид — прощение». «Лекарство от несчастья — терпение». «Хорошо и к врагу обращаться с добрыми словами». Многие поговорки посвящены теме страха, разъедающего жизнь человека и делающего нередко смерть желанным пришельцем. «Если хочешь ничего не опасаться — бойся всего». «Печально состариться, живя в страхе». «Смерть — величайшее благо, когда вся жизнь — сплошной страх».
Уместно отметить, что несмотря на локальные особенности сходные социальные условия порождали аналогичные поучения и в восточных пределах Римского государства. «Люби труд, — говорится в одном иудейском афоризме, — презирай господство и не води знакомство с властью». «Не делай твоему товарищу того, что тебе нежелательно в отношении самого себя».
Таким образом, среди некоторых групп социальных низов формировались идеи, совершенно необычные с точки зрения высших классов: ни богатство, ни происхождение, ни высокое положение не ведут к загробному блаженству. Путь к нему лежит через такие добродетели, как бедность, доброта, бескорыстие, простодушие, и обладателями этих черт оказывались рабы, вольноотпущенники, ремесленники — все те, кого господствующие слои общества рассматривали как людей низшего порядка, а нарождавшееся христианство нарекло «солью» мира и поселяло в грядущее «божье царство».
Духовный вакуум затронул в рабовладельческом Риме сферу не только этики, но и религии. Параллельно с безудержным распространением различных суеверий идет сложный процесс внутреннего охлаждения и верхов и низов общества к «отчим», издревле почитавшимся греко-римским богам, хотя внешне приверженность к ним продолжает оставаться одним из официальных признаков благочестия и лояльности по отношению к государственной власти. Это охлаждение, разумеется, не следует рассматривать как ничем не детерминированное волеизъявление отдельных личностей или групп. Оно было обусловлено теми существенными изменениями, которые постепенно происходили в жизни греко-римского мира. Старые боги, скроенные по узкой мерке города-государства (полиса) — социально-политического организма, утратившего к этому времени свое былое значение, перестали удовлетворять изменившимся потребностям религиозного сознания общества. Вызванные всем этим мистико-религиозные искания привели к разнородным последствиям. В некоторых слоях греко римской элиты укореняется довольно непоследовательный скептицизм. «Много ведь попадается такого и смущает так, — говорит один из персонажей Цицерона, — что иногда кажется, что совершенно нет таких богов»[68]. Гораздо более обширным было увлечение мистериальными и оргиастическими культами Востока (Египта, Малой Азии, Ирана и др.), обряды и мифология которых несли неофитам иллюзии мистического слияния с божеством и возможности проникновения в тайны «потустороннего». Весьма показательным также является возвышение в это время многих местных «низших» богов, которые в религиозном сознании социальных низов наделяются чертами великих охранителей благополучия как раз этих общественных групп[69].
Таким образом, вопросы духовной жизни, общественной морали, идеологии в целом стали злободневными вопросами эпохи формирования христианства и поиски ответов — важным элементом общественной мысли того времени. Одним из выражений этого сделалась мода на стоицизм. Стоицизм этой поры — поздний этап в развитии этого философского направления. Он не стремится к «стерильности», к строгому отграничению своих доктрин от других философских направлений. В сущности различия между философскими школами этой поры становятся все более призрачными, поскольку все они приобретают морализующий характер и так или иначе сосредоточиваются во круг этико-нравственных проблем, рассматриваемых как важнейшее условие счастливого бытия индивида. При этом идет постепенный процесс вульгаризации философских учений, нарастания элементов суеверия и мистицизма, все более тесное смыкание их с народными культами.
По учению стоиков, говорит Сенека, в создании вещей участвуют два элемента: материя и причина. Материя — низшее, иизменпое начало. Она инертна и мертва. Опа бесформенна и беспредметна. То, что делает предмет предметом, что дает ему жизнь и определяет его назначение, это разум, который есть бог — причина всех вещей. Он же и судьба, он же и провидение. Бесполезно спорить с судьбой. Ничья мольба ею не услышана, ничьи страдания ее не трогают. Она идет своим «невозвратным путем», и того, кто подчиняется ей, ведет, а того, кто сопротивляется, тащит. Разум человека, его дух — это частица, «искорка» божьего духа, внедренная в материальное тело[70]. Наше тело — скелет, мышцы, кожа, лицо, руки и другие члены — это «оковы духа и тьма». Они подавляют, затемняют, уводят от истины, навязывают ложь. Душа, заключенная в своей мрачной темнице, в теле, всеми силами стремится на волю. Поэтому мудрец спокойно относится как к жизни, так и к смерти. Земные блага — дети, почести, богатство, обширные владения, обилие клиентов, славное имя, красивая жена — все это ничто перед лицом переменчивой судьбы. Всем этим можно пользоваться, пока оно есть, и не печалиться, когда его нет. Ибо подлинная ценность не в «мгновениях смертной жизни». Жизнь лишь прелюдия. Она вынашивает нас для другого мира, и в промежутке между младенчеством и старостью мы созреваем для этого «нового рождения». Смерть, таким образом, касается только тела, но не души. Отсюда проистекало, что для будущей жизни не имеет значения, пребывает ли душа в теле привилегированного римского всадника, вольноотпущенника или раба. «Подняться на небо можно из любого закоулка»[71].
Учение Сенеки (и других философов) о душе индивида как частице общей мировой души, частице мирового Логоса (божественного Разума), признавало человеческий род единым в этой духовной божественной сущности. Сословные же и экономические различия, разметавшие людей на разные социальные ступени, несущественны.
Все люди одинаковы по существу, все одинаковы по рождению, знатнее тот, кто честен по природе. У всех общий родитель — мир: к нему восходит род каждого, независимо от того, прошел ли он по «блестящим» или «грязным» ступеням общественной лестницы. «Природа, — писал Сенека, — повелевает мне приносить пользу людям, а рабы ли они или свободные, благородного ли происхождения или вольноотпущенники, дарована ли свобода с соблюдением надлежащих формальностей или в кругу друзей, совершенно безразлично»[72]. Рабство — это состояние тела, но не души. Но природе раб равен всем остальным. В нем заложены те же чувства человеческого достоинства, то же мужество, добродетельность, и нередко господа стоят в этом отношении ниже своих рабов: этот богач — раб корыстной жадности, этот — раб развращенной похоти, этот — раб льстивого пресмыкания перед (ильными мира сего. Нет рабства более позорного, чем рабство духа[73].
В учении поздних стоиков и близких к ним философских школ значительный интерес проявляется к проблеме свободы[74] как необходимого компонента мечтаний о «блаженной жизни». Рабовладельческий строй Империи, где несвобода в различных ее проявлениях и градациях составляла основу общественного бытия, диалектически порождал проблему ее антипода — свободы и в сфере повседневной практики и в области теории. Стоики — Сенека, Эпиктет изымают это понятие из сферы социально-экономических реалий своего времени, перенося целиком в мир духа индивида. Свобода подлинная, стабильная, не подверженная превратностям изменчивых жизненных обстоятельств, — это духовная свобода. Она достигается самососредоточением на внутреннем мире, где человек волен в выборе и обладает независимостью. Несвободным человека делают страх и жажда — страх смерти, рабских оков, потери материальных благ; жажда богатства, почестей, телесных удовольствий. Эти ценности внешнего мира делают человека несвободным, если он даже формально свободен. И, наоборот, отказ от них делает свободным и раба, открывает путь к подлинной внутренней свободе[75]. Этот призыв к пренебрежению внешним, погрязшим в пороках и несправедливости миром и уходу во внутренний мир отражает общий кризис идеологии эпохи формирования христианства и кризис общепринятых этико-социальных норм и ценностей рабовладельческого общества.
Эти идеи стоиков, перемешанные со сходными поучениями киников и других философских течений, опрощенные до уровня понимания низов, разносились безымянными странствующими нищими философами по всем пределам Империи. В «Жизнеописании Аполлония Тианского» Филострата и в новелле Лукиана «О кончине Перегрина» выведены исторически реальные персонажи, являющие такой тип бродячего философа-проповедника. Закутанный в плащ, с ниспадающими длинными волосами, с сумой через плечо и суковатой палкой в руках, экзальтированный и трагический Перегрин Лукиана производил немалое впечатление на толпу необразованных людей, сбегавшихся послушать его речи. Такие безымянные проповедники, одержимые правотой своего дела, переходили из города в город, нередко со свитой бродячих поклонников, и на площадях, перед толпами, изобличали общественные пороки и, пропагандируя такие эклектические учения, сопровождали это нередко демонстрацией чудес и ловких фокусов.
Таким образом, идеи добродетельности, честной бедности, скромной жизни, трудолюбия, нестяжательства, идеи бессмертия души, единства божественного начала, равенства между людьми в духе, идея аскезы как формы нравственного совершенствования и многие другие элементы практической морали, постулируемые этими учениями, получали широкий резонанс. Смешиваясь с эллинистическим опытом, с религиозно-этическими идеями, вырабатывавшимися на Востоке, они создавали по всей территории Империи в общем сходный во многом духовный настрой.
Александрийский философ Филон также рассматривает тело как темницу души, а душу как блестку божественного Логоса. И он формулирует идеал аскета, который такой ценой достигает общения с богом. Иудейская секта есеев, как это явствует из свидетельства Иосифа Флавия и рукописен Мертвого моря, во внутреннем нравственном совершенствовании видит путь к спасению «в конце дней». И они отвергают телесные наслаждения, проповедуют аскезу, презирают стяжательство, рассматривают тело как темницу бессмертной души[76]. Фарисеи верят в бессмертие души, и, по оценке Иосифа Флавия, учение этой секты близко к учению стоиков[77]. Конечно, во всех этих схождениях немало и существенных различий. Однако общая для всей Империи тенденция просматривается вполне определенно. Сложные и противоречивые процессы развития социально-экономических отношений ранней Империи вызвали у множества людей стремление к уходу из «внешнего мира», от насущных проблем и не-устройств общественного бытия во внутренний, недоступный социальным потрясениям мир индивида, приобретающий все более иррациональные и мистические черты.
Можно отметить еще одну общую линию. Религиозно-философская мысль Империи все более обращается к идее единобожия. Помимо иудейского монотеизма, где бог — творец всего сущего, помимо философских конструкций Филона и Сенеки, можно указать на «карьеру» египетской богини Исиды, сосредоточившей в своих руках функции владычицы космоса, божества культурных достижений человечества, творца его этических установлений. Плутарх, отражая эту тенденцию эпохи, писал: «Не существует разных богов у народов северных и южных, не существует богов варваров и богов греков. Но, как солнце, луна, небо, земля и море, они едины для всех людей. Несмотря на множество разнообразных имен, которыми их называют, также есть только единый Логос, который царствует над всем миром, есть единое провидение, управляющее миром. Повсюду действуют одни и те же силы, а изменяются лишь их имена и обряды культов, и те символы, которые возносят душу к божеству, бывают иногда ясны, иногда темны»[78].
Так, в необычайно сложных линиях взаимосвязи и противоборства социальных, политических, духовных сил, в сочетании значительных естественнонаучных знаний и грубейших суеверий, рафинированной учености и крайнего невежества выступает перед нами эпоха формирования христианства. Образуемые при этом «параллелограммы» (Энгельс) общественных сил едва ли могут быть сейчас рассортированы и обозначены. Они могут быть поняты лишь по своим последствиям, по тем историческим образованиям, которые ими порождены. Одним из этих образований, поначалу почти неразличимым в масштабе Империи, было христианство.
Глава II
ВОЗНИКНОВЕНИЕ ХРИСТИАНСТВА
ПРОБЛЕМА РУБЕЖА
Парадокс древнегреческого философа Эвбулида, состоящий в том, что если одно зерно не составляет кучи и два, и три не образуют кучи, то с какого зерна она начинается, в известном смысле составляет проблему и этой главы. С какого «зерна» новых (или модифицированных) социальных этико-нравственных, философских, религиозных идей, вызревавших в недрах дохристианского мира, эти идеи становятся «кучей», некоей слитной, качественно новой системой постулатов, составляющих христианство?
Энгельс в одной из своих работ вскользь заметил, что христианство возникло в Палестине неизвестно каким образом, «стихийно»[79]. В другом месте он говорит, что «новая мировая религия, христианство, уже возникла в тиши из смеси обобщенной, восточной, в особенности еврейской, теологии и вульгаризированной греческой, в особенности стоической, философии»[80]. Эти фразы надо понимать в том смысле, что историк не находит в истоках христианства сколько-нибудь крупных внешних событий, какого-нибудь внешнего первотолчка, одноактного «взрыва», с которого все началось. «Плавка» новой религии происходила исподволь, задолго до того, как ее главные постулаты были «сформованы» в собрание новозаветных произведений. И «шихтой» (если продолжить этот образ) здесь оказалась вся совокупность социально-экономических, политических и духовных новообразований, сопровождавших ломку Республики и становление Империи. В этом как раз состоит кардинальное методологическое отличие марксистского подхода к проблеме происхождения христианства от богословского.
Поскольку современный советский читатель лишь в самой общей форме знаком с богословской трактовкой вопроса, здесь уместно изложить ее более подробно. В Новом завете, в первую очередь в четырех евангелиях и Деяниях апостолов, содержится ряд не всегда согласующихся рассказов[81], которые в совокупности следующим образом излагают историю возникновения христианства.
Как это было предопределено «прежде веков» и возвещено издревле через ветхозаветных пророков, у «не знавшей мужа» еврейской девушки из города Вифлеема в Палестине родился сын, нареченный Иисусом. Этот Иисус, как вскоре стало ясно, был богом, воплотившимся через простую женщину в человека и явившимся на землю, чтобы проповедовать новую религию спасения. Когда он возрос, «укрепился духом», принял крещение в водах Иордана, он выбрал себе из простолюдинов 12 учеников-апостолов — Петра, Иоанна, Матфея, Филиппа, Фому, Иакова и других — и, совершая обход земель Иудеи, Галилеи, Десятиградья и сопредельных районов, начал призывать народ к покаянию. Он возвестил, что «время близко», что еще в пределах жизни его поколения (Марк 13, 30) наступит конец света, сопровождаемый мировыми катаклизмами. Померкнет солнце, спадут звезды с неба, поколеблются «небесные силы». На земле возникнут землетрясения, болезни, «смятение». Прокатятся войны. Народ восстанет на народ и царство на царство, дети на родителей и брат на брата. И когда эти силы разрушения достигнут своего апогея, тогда бог отберет из «гумна» своего «пшеницу» — праведников, сожжет неугасимым огнем «солому» — грешников и на развалинах греховного мира построит божье царство.
Далее в евангелиях повествуется, что проповедническая деятельность Иисуса привела его к конфликту с первосвященниками Иерусалимского храма, которые не соглашались признать в нем мессию. В конце концов он был схвачен, передан для суда римскому прокуратору Иудеи Понтию Пилату и осужден на казнь через распятие на кресте. Эта казнь, которая тоже была предопределена на небесах, сопровождалась чудесами: в тот самый момент, когда он, «возопив громким голосом, испустил дух», завеса в Иерусалимском храме разодралась надвое, началось землетрясение, отверзлись гробы и некоторые умершие воскресли, вошли в Иерусалим «и явились многим». На третий день после казни, когда Мария Магдалина и другие почитательницы Иисуса пришли навестить его, гроб оказался пустым, и сидевший на нем в белоснежных одеждах ангел возвестил, что Иисус воскрес. Правда, первосвященники Иерусалимского храма пустили слух, что он не воскресал, а исчезновение тела объясняется тем, что его ночью выкрали ученики. Однако Иисус после того несколько раз чудесным образом являлся своим апостолам и приверженцам то в виде духа, то материализовавшись в свое прежнее обличье и, изъясняя Писание, преломлял с ними хлеб, ел печеную рыбу и, чтобы побороть сомнения неверующего в его воскресение апостола Фомы, вставлял его персты в свои ребра и раны. По прошествии сорока дней он вознесся на облаке на небо, завещая своим ученикам идти и научить все народы новой вере и обещая вернуться в предопределенные, но тайные сроки второго пришествия. Эсхатологические ожидания близкого конца света и установления божьего царства, таким образом, откладывались.
Так (в общих чертах) евангелия изображают возникновение христианства. Один из ранних отцов церкви, карфагенский епископ Тертуллиан в начале III в н. э. следующим образом формулирует символ христианской веры: «Мы веруем, писал он, — что существует единый бог, творец мира, извлекший его из ничего Словом своим (Логос), рожденным прежде всех веков. Мы веруем, что Слово сие есть сын божий, многократно являвшийся патриархам под именем бога, одушевлявший пророков, снисшедший по наитию бога духа святого в утробу девы Марии, воплотившийся и рожденный от нее; что Слово это есть господь наш Иисус Христос, проповедовавший новый закон и новое обетование царства небесного. Мы веруем, что Иисус Христос сотворил много чудес, был распят, на третий день по своей смерти воскрес и вознесся на небо, где сел одесную отца своего; что он вместо себя послал духа святого, чтобы просвещать свою церковь и руководить ею; что в конце концов он придет с великой славой даровать своим святым жизнь вечную и неизреченное блаженство и осудить злых людей на огонь вечный, воскресив тела как наши, так и других людей»[82].
Научное марксистское понимание исторического процесса, разумеется, не допускает такого объяснения возникновения и становления христианства. И не только потому, что оно не «стыкуется» с естественнонаучными представлениями современного человека о космосе, природе и самом себе. И не потому, что мифологическое «наполнение» новозаветных произведений представляется сейчас безнадежным анахронизмом. Дело еще и в том, что, даже если отсечь евангельские мифы, само представление о христианстве как творении одиноко возвышающейся над своим веком выдающейся личности, которая вне связи со всем многосложным сплетением общественных сил создает из собственной духовной «глубины» новую религию, которая в готовом виде преподносится миру, — глубоко ошибочная, методологически порочная, идеалистическая конструкция.
Новозаветные произведения, в которых в известной мере запечатлелся дух и настроения первохристиан, содержат в себе и определенные элементы самооценки. Новая религия рассматривается как событие, сразу же нашедшее глобальный отклик. Весь мир будто бы так или иначе реагирует на ее появление: царь Ирод пытается предотвратить самое возникновение христианства, охотясь за только что появившимся на свет его родоначальником, младенцем Иисусом (Матф. 2, 3–8, 12, 16). Восточные волхвы, узнавшие о его рождении по строю звездного неба, наоборот, свершают далекий вояж, чтобы ему поклониться (Матф. 2, 1–2, 9–11). В дело втянуты не только люди, но и сама природа, которая, как обычно у евангелистов, реагирует на это землетрясениями, солнечными затмениями и другими знамениями этого рода.
Однако то, что эгоцентрическое мироощущение первохристиан представило нам таким образом, в исторической действительности вырисовывается по-другому. Район, с которым новозаветные авторы связывают возникновение христианства, маленький римская провинции Иудея, на рубеже новой эры являл собой очаг острых социальных и политических противоречий. Как известно, во II–I вв. до н. э. Рим, умело используя внутренние затруднения и военную слабость государств восточного Средиземноморья, активно внедряется и в этот район. Одним из объектов римского завоевания сделалась Иудея. В 63 г. до н. э. римский полководец Помпей, захватив Иерусалим, превратил правящую династию этой страны в римских вассалов, а спустя несколько десятилетий, в 6 г. н. э., Иудея стала римской провинцией третьего класса, управляемой прокуратором из всаднического сословия.
Острая социальная борьба различных общественных групп, непрестанно осложнявшаяся изменчивой конъюнктурой взаимоотношений с римской администрацией, оказывалась здесь сплетенной с различными мистико-религиозными движениями, в которых при всем различии трактовок эсхатологии и мессианизму отводилось первенствующее место.
Описывая эти общественные движения, иудейский писатель I в. н. э. Иосиф Флавий выделяет три главные группы — саддукеев, фарисеев и эссенов.
Саддукеи, представлявшие жреческую и, по-видимому, землевладельческую знать, в это время не пользовались популярностью среди широких слоев общества и не имели сколько-нибудь значительной социальной опоры.
Другое течение — фарисеи, состав и социально-политические устремления которых в разные периоды не были однозначными, — имело значительный общественный вес. Вместе с тем в источниках встречаются противоречивые оценки, по-видимому, свидетельствующие о разнородных тенденциях и направлениях внутри фарисейства. Так, если в одних свидетельствах отмечается радикализм этого движения и его влияние на народ, то в других можно встретить указание на враждебность определенных групп к фарисеям-книжникам, которые личиной показного благочестия прикрывают многие этико-нравственные пороки — корыстолюбие, приверженность к мирским удовольствиям, лицемерие. Что касается социального состава, то достаточно четких указаний на это в источниках нет. Приписываемые фарисеям этико-социальные принципы обнаруживают немалые расхождения. В целом, однако, можно полагать, что к фарисеям примыкали главным образом средние слои общества — торговцы, землевладельцы, низшее жречество.
[67] Здесь и далее цит. по: Е. М. Штаермаи. Мораль и религии., стр. 87, 92 и др.
[68] Цицерон. О природе богов, I, 22.
[69] Подробнее об этом см.: Е. М. Штаерман. Мораль и религия., стр. 105–161.
[70] Сенека. Письма к Луцилию, 65, 66.
[71] Там же, 31.
[72] Сенека. О блаженной жизни, 24. Перевод С. Ц. Янушевского.
[73] Сенека. Письма к Луцилию, 47.
[74] Е. М. Штаерман. Эволюция идеи свободы в древнем Риме. — «Вестник древней истории», 1972, № 2, стр. 41.
[75] Сенека. Письма к Луцилию, 26, 51, 65, 75, 107.
[76] Иосиф Флавий. Иудейская война, II, 8, 2–13, 6, 120, 122, 138–141, 152–155.
[77] Иосиф Флавий. Автобиография, II, 12.
[78] Плутарх. Об Исиде и Осирисе, XVII.
[79] К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т, 21, стр. 8–9.
[80] Там же, стр. 313.
[81] Историко-критический анализ новозаветных произведений см.: М. М. Кубланов. Новый завет. Поиски и находки. М., 1968.
[82] Тертуллиан. О возражении еретикам, 19. Перевод К. Карпеева.