Рицлер колебался. Вследствие слухов о возможном покушении на Мирбаха, у немцев было решено, что посол не должен лично принимать неизвестных ему людей. В это время в вестибюль вошел переводчик посольства, лейтенант Мюллер. Советник пригласил посетителей последовать за ним. Через танцевальный зал они прошли в красную гостиную. «Уже в малой приемной, — показывал (по-русски) на следующий день лейтенант Мюллер, — для меня стало известно со слов Блюмкина, что визит их связан с процессом одного венгерского офицера, графа Роберта Мирбаха...»
Здесь еще одна загадка этого темного дела, — правда, менее существенная. В средине июня того же года Чрезвычайной комиссией был арестован по обвинению в шпионаже австрийский военнопленный, граф Роберт Мирбах. Блюмкин в своих показаниях называет его «немецким шпионом» и племянником посла. Свидетели-немцы говорят, что это был лишь весьма отдаленный родственник графа Вильгельма Мирбаха, член венгерской ветви той же знатной семьи. В Красной книге ВЧК напечатано «обязательство», в котором этот человек (называющий себя германским подданным) обязуется доставлять Чрезвычайной комиссии «секретные сведения о Германии и германском посольстве в России»{9}. Нам, конечно, неизвестно, существует ли в действительности такой документ, и, если он существует, то каким способом он был получен; показания чекистов, во всяком случае, несколько расходятся: «немецкий шпион» обязался давать сведения... о Германии! Как бы то ни было, мысль убийц использовать дело Роберта Мирбаха для получения свидания с послом достигла цели, — впрочем, скорее по случайности.
Советник Рицлер по-прежнему стоял на своем: граф Мирбах не принимает, граф поручил ему, Рицлеру, ознакомиться с делом посетителей. Стоял на своем и Блюмкин: к сожалению, он может изложить дело только послу. Спор, по-видимому, продолжался довольно долго. Наконец Рицлер внес среднее предложение: если посол письменно уполномочит его выслушать представителей ЧК, удовлетворит ли их это? Тогда он принесет письменное полномочие.
Быть может, убийцы побоялись вызвать отказом подозрения, или же в том невыносимом нервном напряжении, в котором находился Блюмкин, он не сразу сообразил, что отвечает, — но ответил он неожиданно согласием: да, письменного полномочия им будет достаточно. Рицлер вышел из красной гостиной и отправился к послу. Случай решил вопрос о жизни Вильгельма Мирбаха: писать полномочие? Не стоит... — В сопровождении советника посольства граф вышел в красную гостиную — к поджидавшим его убийцам.
Они заняли места за тяжелым овальным столом, стоявшим посредине комнаты. У короткого конца стола, спиной к окнам, сел посол, слева от него Рицлер, за ним Блюмкин, слева от Блюмкина Мюллер. Второй убийца (оказавшийся главным) предпочел сесть поодаль, у портьеры, отделявшей красную гостиную от танцевального зала. Как это ни странно, беседа продолжалась долго, — по словам Блюмкина, 25 минут, если не больше. Окна в палисадник были, по-видимому, открыты. На улице стучал мотор автомобиля Чрезвычайной комиссии.
III
Кто были убийцы?
Яков Блюмкин и Николай Андреев служили в Чрезвычайной комиссии, но едва ли могут считаться типичными чекистами. Как-никак, оба они 6 июля без всякой личной выгоды для себя шли почти на верную смерть. Блюмкин впоследствии (гораздо позже) и был Чрезвычайной комиссией расстрелян, — по какому-то другому, мало выясненному политическому делу. Насколько я могу судить, это был очень тщеславный, смелый, театрально настроенный, не вполне уравновешенный, во всяком случае совершенно шальной человек. Попал он в ЧК по рекомендации центрального комитета партии левых эсеров и «был откомандирован на должность заведующего «немецким шпионажем», то есть отделением контрразведывательного отдела по наблюдению по охране посольства и за возможною преступною деятельностью посольства». В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании левых эсеров вскользь сообщается, что Дзержинский в свое время «возбуждал вопрос о предании Блюмкина суду за его художества». Лацис в своих показаниях говорил: «Я Блюмкина особенно недолюбливал и после первых жалоб на него со стороны его сотрудников решил его от работы удалить». «Недолюбливанье» со стороны Лациса, конечно, не может считаться очень отягчающим моральным свидетельством против человека. Вполне допускаю, что «художества» за Блюмкиным действительно водились, но, вероятно, они были политического, а не чисто уголовного свойства: в противном случае, Дзержинский и Лацис не преминули бы объяснить, в чем именно художества заключались. По-видимому, Блюмкин был человек интеллигентный или» во всяком случае, полуинтеллигентный. Посещал он и литературные круги. Мне известно, что незадолго до своего дела он появился в одном из московских литературных салонов: там всех удивил каким-то странным одеянием — белой буркой — но ничем другим, кажется, не удивил: мог, значит, кое-как сойти и за литератора. Что до Николая Андреева, то он состоял в ЧК на должности фотографа отдела по борьбе с международным шпионажем и был на этот пост определен Блюмкиным. «Блюмкин, — сообщает Лацис, — набирал служащих сам, пользуясь рекомендацией ЦК эсеров. Почти все служащие его были эсеры; по крайней мере, Блюмкину казалось, что все они эсеры». Как надо понимать последние слова старого чекиста, не берусь сказать. Возможно, что обе партии, поделившие между собой Чрезвычайную комиссию, на всякий случай подбрасывали друг к другу своих агентов и соглядатаев.
Отношения между большевиками и левыми эсерами в ту пору стали весьма враждебными. 4 июля в здании Большого театра открылся съезд советов, — открылся в очень торжественной обстановке. Обычная газетная формула при описании больших парламентских дней: «зал переполнен до отказа, налицо весь дипломатический корпус» могла подойти и к этому случаю. На сцене были расставлены декорации «Бориса Годунова». В Грановитой палате{10} заседал президиум, — весь цвет обеих партий. Что до дипломатическою корпуса, то ему правительство отвело две ложи, одну над другой: в нижней сидели Локкарт, английские и французские офицеры, в верхней немецкое посольство во главе с графом Бассевицем — такое сочетание людей в 1918 году действительно Ныло довольно необычным.
Сам Мирбах в Большой театр не явился, — вероятно, опасаясь покушения. Но его имя в Грановитой палате склонялось во всех падежах. При одном особенно резком выпаде против германского посла левые эсеры вдруг поднялись с мест и, обратившись к немецкой ложе, заво пили в один голос: «Долой немцев!» (Кроме «Долой», раздавалось и более сильное восклицание в народом стиле.) «В ложе движение», — отмечает корреспондент «Нашего слова». Для «движения» тут действительно были основания{11}. Но еще большее могло быть и было «движение» при тех любезностях, которыми осыпали друг друга вожди обеих партий. Так, Камков, скандируя, прерывал речь Троцкого несколько однообразным, но сильным возгласом: «Врете!.. Врете!.. Врете!..»{12}.
Если верить Блюмкину, ЦК партии левых эсеров только в этот день, 4 июля, решил убить графа Мирбаха. Он, Блюмкин, был, будто бы, вызван прямо из Большого театра одним членом ЦК и получил от него соответственное поручение. Однако показания, данные Блюмкиным большевистскому суду, вообще большого доверия не заслуживают. Убийство германского посла должно было послужить и действительно послужило сигналом к восстанию. Организовать такое дело в 36 часов было совершенно невозможно. Во всяком случае, подготовка убийства началась значительно раньше, «Теперь я вспоминаю, — говорил Лацис, — что Блюмкин дней за 10 до покушения хвастался, что у него на руках полный план особняка Мирбаха». Но возможно, что 4 июля постановление об убийстве было окончательно оформлено. «Ночью того же числа я был приглашен в заседание ЦК, в котором было окончательно постановлено, что исполнение акта над Мирбахом поручается мне, Якову Блюмкину, и моему сослуживцу, другу по революции, Николаю Андрееву», - в несколько особом, торжественном тоне рассказывает убийца германского посла: торжественная обстановка, ночное заседание, вынесение приговора, это было вполне в духе левых эсеров.
«В ночь на 6-ое мы почти не спали и приготовлялись психологически и организационно...» Блюмкин жил в гостинице «Элит». С Андреевым он встретился в день убийства в первом доме советов (Национальная гостиница). Там им дали снаряд и револьверы. «Я спрятал револьвер в портфель, бомба находилась у Андреева, также в портфеле, заваленная бумагами. Из «Националя» мы вышли около двух часов дня. Шофер не подозревал, куда он нас везет. Я, дав ему револьвер, обратился к нему как член комиссии, тоном приказания: «Вот вам кольт и патроны, езжайте тихо, у дома, где остановимся, не прекращайте все время работы мотора, если услышите выстрел, шум, будьте спокойны...»
Разговор в красной гостиной посольства между графом Мирбахом и его убийцами продолжался, повторяю, довольно долго. Он велся при посредстве переводчика. Германский посол в свое время служил в Петербурге{13}, но по-русски, по-видимому, не понимал ни слова. Зачем Блюмкину и Андрееву понадобилось разговаривать 25 минут с человеком, которого они могли убить тотчас, — это сложный вопрос психологии террористов (есть знаменитые исторические прецеденты). Трудно, однако, понять, о чем они могли так долго беседовать. До нас дошло четыре рассказа о сцене убийства; из них три исходят от ее участников: Блюмкина, Рицлера и Мюллера, а четвертый — от барона Ботмера, который при убийстве не был, но, конечно, в тот же день не раз слышал рассказы очевидцев. Как почти всегда в таких случаях бывает, версии свидетелей совпадают не во всем.
Блюмкин разложил на мраморном столе документы» находившиеся в его портфеле, и стоя стал докладывать о деле арестованного Роберта Мирбаха. Вероятно, лейтенант Мюллер переводил его слова фразу за фразой, однако посол сразу заявил, что это дело его не интересует. «Когда на слова Блюмкина, — нескладно показывает Мюллер, — посол ответил, что он ничего не имеет общего с упомянутым офицером, что это для него совершенно чуждо и в чем именно заключается суть дела, Блюмкин ответил, что через день будет это дело поставлено на рассмотрение трибунала. Посол и при этих словах оставался пассивен». Посол оставался пассивен, но Блюмкин, должно быть, очень волновался. По крайней мере, Рицлер говорит: «Так как мне объяснения докладчика Чрезвычайной комиссии показались крайне неясными, то я заявил графу Мирбаху, что лучше всего будет дать ответ по этому делу через Карахана».
На этих словах советника разговор, очевидно, должен был кончиться. В эту минуту в дело вмешался Николай Андреев, до того все время молчавший. Он произнес по-русски фразу, бывшую, по мнению Мюллера, условным знаком: «По-видимому, послу угодно знать меры, которые могут быть приняты против него». Ботмер дает иную версию условной фразы: «Дело идет о жизни и смерти графа Мирбаха...» Думаю, что фраза Ботмера правдоподобнее, — она была двусмысленной: «о жизни и смерти графа Мирбаха», — но не Роберта, а Вильгельма! Думаю, что эта «роковая игра слов» из уголовного романа вполне соответствовала психологии убийц посла; они должны были приготовить именно такой условный знак.
«Со словами «Это я вам сейчас покажу», стоявший за большим тяжелым столом Блюмкин опустил руку в портфель, выхватил револьвер и выстрелил через стол сперва в графа, а потом в меня и д-ра Рицлера, — рассказывает Мюллер. — Мы были так поражены, что остались сидеть в своих глубоких креслах. Граф Мирбах вскочил и бросился в зал, причем его взял на прицел другой спутник; второй направленный в меня выстрел я парировал тем, что внезапно нагнулся. Первый посетитель продолжал стрелять и за прикрытием тяжелой мебели бросился также в зал. Один момент после этого последовал взрыв первой бомбы, брошенной в зал со стороны окон. Оглушительный грохот раздался вследствие падения штукатурки стен и осколков раздробленных оконных стекол. Вероятно, и частью вследствие давления воздуха, отчасти инстинктивно, д-р Рицлер и я бросились на пол. После нескольких секунд мы бросились в зал, где граф Мирбах, обливаясь кровью из головной раны, лежал на полу...»
Блюмкин рассказывает несколько иначе: «После 25 минут, а может, и более продолжительной беседы в удобное мгновение я достал из портфеля револьвер и, вскочив, выстрелил в упор последовательно в Мирбаха, Рицлера и переводчика. Они упали. Я прошел в зал. В это время Мирбах встал и, согнувшись, направился в зал за мной. Подойдя к нему вплотную, Андреев на пороге, соединяющем комнаты, бросил себе и ему под ноги бомбу. Она не взорвалась. Тогда Андреев толкнул Мирбаха в угол (тот упал) и стал извлекать револьвер. Я поднял лежащую бомбу и с сильным разбегом швырнул ее. Теперь она взорвалась необычайно сильно».
В этом рассказе чувствуется желание террориста подчеркнуть свое необыкновенное хладнокровие: он улучил «удобное мгновение» (хоть все мгновения за эти 25 минут были для дела одинаково «удобны»); он «прошел в зал» — не выбежал, а прошел, — Мирбах направился за ним (и то и другое довольно бессмысленно); он же, Блюмкин, и убил посла. В действительности, стреляя в соседей почти в упор, Блюмкин, по свидетельству немцев, не ранил пятью выстрелами никого. Вероятно, в эту минуту, несмотря на бесспорную свою смелость, он, как и немцы, потерял самообладание (собственно, и стрелять в советника посольства, а тем более в переводчика, партия никак ему не поручала). Мирбаха убил наповал револьверным выстрелом Андреев. Бомба только дала террористам возможность бежать.
Тотчас после взрыва они бросились через окна в палисадник. Вероятно, у ворот стояла стража, — убийцы перескочили через высокую ограду. При этом Блюмкин был ранен в ногу. По его словам, в него стреляли из окна посольства, но это маловероятно (немцы об этом не говорят ни слова); скорее, выстрелил приставленный к посольству латышский часовой. «Я перелез через ограду, бросился на панель и дополз до автомобиля. Мы отъехали, развили полную скорость...» Блюмкин ещё сообщает, что они не знали, куда бежать, да и не желали спастись бегством: «Наше понимание того, что называется этикой индивидуального террора, не позволяло нам думать о бегстве. Мы даже условились, что, если один из нас будет ранен и останется, то другой должен будет найти в себе волю застрелить его...» Это все, разумеется, цветы красноречия. Но верно то, что убийцы спаслись истинным чудом. «Если мы ушли из посольства, то в этом виноват непредвиденный иронический случай», — говорит Блюмкин. «Стечение несчастных обстоятельств (eine Verkettung unglucklicher Umstaend)», — пишет в дневнике барон Ботмер.
IV
Андрееву и Блюмкину удалось бежать из посольства по случайности. Как ни странно, никто из немцев не носил при себе оружия. К тому же они совершенно растерялись. Барон фон-Ботмер, отмечая, что террористические акты с давних пор происходили «im Heiligen Mütterchen Russland»{14}, высказывал в дневнике предположение, что будет перерезано все посольство. «Все бывало. Достаточно вспомнить Кеттлера в Пекине»{15}, — писал он 7 июля, когда первая тревога все же должна была несколько улечься. Легко себе представить смятение, последовавшее тотчас за убийством. Немедленно все входы в особняк были наглухо закрыты, везде расставлены немецкие часовые, «Шуберт в качестве старшего офицера принял на себя командование маленькой крепостью, какой мы должны были считать наше здание...» Тотчас заработал и телефон.
Нападения на посольство не последовало. Снестись по телефону с советским правительством все почему-то не удавалось. Было послано донесение в Берлин. По-видимому, немцы не знали, что делать, — дипломатическая практика совершенно не предусматривала убийства послов. Прежде всего, очевидно, надо было заявить протест. Это было поручено барону Ботмеру — он представлял верховное командование, которого всего больше боялись большевики. В сопровождении переводчика Мюллера Ботмер отправился на автомобиле в комиссариат иностранных дел, помещавшийся тогда в гостинице «Метрополь». На улицах уже было очень неспокойно. Быть может, весть об убийстве германского посла и не разнеслась по столице. Но шел глухой слух о том, что готовится вооруженное восстание, — о замысле левых эсеров знали ведь десятки, а то и сотни людей. В это время разразилась страшная гроза. Громовые удары слышались беспрерывно.
Вслед за трагедией в Денежном переулке, в гостинице «Метрополь» произошла комическая сцена, о которой Ботмер рассказывает кратко. В комиссариате уже знали об убийстве Мирбаха; вероятно, дошел в гостиницу и зловещий слух о готовящемся восстании. Настроение было «нервное» или, точнее говоря, паническое: ждать можно было всего. Вдруг в гостинице появились два немца, — вид у них, надо думать, был не очень приветливый. Карахану, заменявшему Чичерина, пришла в голову ужасная мысль: это ворвались убийцы! — «Наше столь горькое и серьезное объяснение началось почти комически, - пишет барон фон-Ботмер (стр. 73), — большевистский дипломат, по-видимому, принял нас за террористов. Когда мы вошли, он бросился с какой-то дамой в другую комнату, и там заперся. Его удалось убедить выйти к нам лишь после некоторых переговоров».
Почти одновременно начался съезд в посольство советских сановников. В Денежный переулок прибыли Чичерин, Свердлов, Дзержинский, сам Ленин. Все они рассыпались в извинениях, в объяснениях, в соболезнованиях: советское правительство ни в чем не виновато, оно горячо сочувствует, оно глубоко скорбит... Немцы слушали их весьма мрачно. «От вашей скорби пользы теперь никакой!» — сказал сердито Чичерину фон-Ботмер. Посольство потребовало немедленной присылки оружия для раздачи бывшим в Москве германским военнопленным: оно больше советской полиции не верит и само позаботится о своей охране. Требование это было, разумеется, тотчас исполнено. Дальше немцы так и не пошли. Рвать с советской Россией, сажать другое правительство в Москве, искать второго гетмана — это было трудно. На Западном фронте дела шли теперь много хуже.
Большевики, со своей стороны, старались всячески умилостивить германское посольство; как ни нужны им были войска для подавления восстания левых эсеров, в Денежный переулок спешно созывались чекисты, красногвардейцы, пулеметные команды, «матросы весьма сомнительного вида». Прибыл Радек «in kriegerischer Ausruestung»{16}, вооружившийся каким-то колоссальным револьвером, — по словам Ботмера, этот револьвер размерами напоминал осадную мортиру. Другой видный большевик Бронский остался ночевать в посольстве, — очевидно, для его защиты. Предупредительность вообще была необыкновенная.
В Трехсвятительском переулке, в особняке Морозовых и в примыкающих к нему двух домах помещался так называемый отряд Попова — главная надежда левых эсеров. Это было очень странное собрание людей, напоминавшее и лагерь Валленштейна, и войска Стеньки Разина, и красногвардейцев поэмы Александра Блока. Отряд состоял в распоряжении Чрезвычайной комиссии, но она не очень уверенно им распоряжалась. По словам Дзержинского, «отряду Попом всегда поручалось разоружение банд, и он всегда блестяще выполнял такие поручения». Понятие «банд» в революционные времена натыкается на большие методологические трудности. «Отряд» блестяще разоружает «банды» пока не объявляется бандой сам. Для многих шалых людей, бродивших тогда по Москве и под Москвою без занятий и, главное, без хлеба, служба в отряде была очень подходящим делом: люди эти шли к Попову в левые эсеры, как их далекие предшественники шли в ушкуйники к Василию Буслаеву или в гайдамаки к Гонте и Верлану. У Попова было в изобилии вино, и он в вине не отказывал ни себе, ни другим{17}. У него были также консервы, сыгравшие значительную роль в июльском восстании 1918 года{18}. При другом стечении консервных и иных обстоятельств отряд Попова мог бы верой и правдой служить большевикам; но вышло так, что он служил левым эсерам. Я слышал, что сам Попов впоследствии пристал к анархистам и погиб за идеалы Кропоткина. Не берусь судить, каковы были в 1918 году его отношения с интеллигентами в очках, заседавшими в лево-эсеровском штабе и представлявшими, по их словам, дантоновское начало в русской революции».
Отряд Попова был невелик. В «Заключении обвинительной коллегии» по делу о восстании говорится о 600 бойцах при двух батареях. Сам Попов исчислял отряд в 1000 человек. «Генерал» Вацетис, подавлявший восстание, утверждает в своих воспоминаниях, что в распоряжении Попова было 2000 штыков, 64 пулемета, 1 тяжелая батарея, 1 легкая батарея и 8 броневиков, из них 4 с орудием{19}. Для устройства революции в России и для возобновления войны с немцами этого было недостаточно. И тем не менее восстание едва не удалось. Во всяком случае, тревога в Кремле была необычайная. Вацетис в тех же воспоминаниях пишет несколько загадочно: «История русской революции нам расскажет в будущем, что творилось в кругах советского правительства за время с 6 июля до полудня 7 июля...» Подвойский и Муралов в докладе Совету народных комиссаров, перечисляя «упущения», обнаружившиеся при подавлении восстания, сдержанно-почтительно упоминают среди этих упущений и «вполне объяснимую нервность та Кремля...»
Нервность проявлялась с обеих сторон этой странной баррикады. Среди левых эсеров были люди совершенно исключительного мужества, как Черепанов, впоследствии главный организатор взрыва в Леонтьевском переулке (надеюсь рассказать о нем). Ничего лучшего левые эсеры не оставляли желать и в смысле демагогии — или попросту вранья, в подобных делах необходимого и почти неизбежного. До нас дошли «бюллетени», выпускавшиеся в часы восстания его вождями. В этих бюллетенях они, например, утверждали, что «в распоряжение Мирбаха был прислан из Германии известный русский провокатор Азеф для организации шпионажа, опознанный нашими партийными товарищами в Петрограде и Москве»{20}. Левый эсер Карелин уверял рабочих, что Ленин и Троцкий вывезли в Германию на три миллиарда мануфактуры и уплатили ей за социализацию земли тридцать миллиардов{21}. Но в самом ведении восстания его руководители ни умения, ни энергии не проявили.
Дзержинского, по его словам, в германском посольстве после убийства графа Мирбаха встретили «с громким упреком»: «Что вы теперь скажете, господин Дзержинский?..» Ему показали написанные на бланке Чрезвычайной комиссии удостоверения, которыми убийцы воспользовались для получения свидания с послом. Как это ни невероятно, немцы, очевидно, считали подпись Дзержинского на бланке подлинной; иными словами, они подозревали, что граф Мирбах убит с благословения советского правительства! «Я увидел, что подписи наши скопированы, подложны. Мне все сразу стало ясно. Партию левых эсеров я не подозревал еще, думая, что Блюмкин обманул ее доверие. Я распорядился немедленно разыскать и арестовать его (кто такой Андреев, я не знал). Один из комиссаров, товарищ Беленький, сообщил тогда мне, что недавно, уже после убийства, видел Блюмкина в отряде Попова...» — Дзержинский отправился в дом Морозова.
Случай явно благоприятствовал левым эсерам: к ним в руки таким образом попадал глава Чрезвычайной комиссии, тот самый человек, который должен был распоряжаться подавлением восстания. Можно с большой вероятностью предположить, что если б на месте левых эсеров были большевики, то столь счастливая случайность была бы немедленно использована как следует. Левые эсеры, однако, Дзержинского не убили. Из его рассказа ясно видно, что они и вообще не знали, как, собственно, обстоит дело: он ли их арестовывает или они его арестовывают? Пьяный Попов видел: Блюмкин болен, Блюмкин уехал на извозчике в больницу и т. д. «Я стал осматривать помещение с товарищами Трепаловым и Беленьким. Мне все открывали, одно помещение пришлось взломать... Тогда подходят ко мне Прошьян и Карелин и заявляют, чтобы я не искал Блюмкина, что граф Мирбах убит им по постановлению ЦК их партии, что всю ответственность берет на себя ЦК. Тогда я заявил им, что я их объявляю арестованными и что если Попов откажется их выдать мне, то я его убью как предателя. Прошьян и Карелин согласились тогда, что подчиняются, но вместо того, чтобы сесть в мой автомобиль, бросились в комнату штаба, а оттуда прошли в другую комнату...»
[9] И. Шубин (Самарин), большевистский редактор стенографического отчета о деле Савинкова, вскользь говорит (стр. 226), что Роберт Мирбах «якобы был скомпрометирован в деле о шпионаже в пользу Германии». То же «якобы» мы находим в соответственном месте «заключения обвинительной коллегии» по делу о восстании левых эсеров.
[10] «Наше слово» (таково было тогда очередное название «Русского слова»), 5 июля 1918 года.
[11] На следующий день (то есть накануне своей смерти) граф Мирбах совещался с турецким послом Халил-беем и с болгарским посланником Чапрашниковым о том, следует ли заявить протест. Было решено, что не следует, так как «членов съезда советов нельзя приравнивать к депутатам европейских парламентов».
[12] «Свобода России» («Русские ведомости»), 5 июля 1918 года и другие московские газеты.
[13] В краткой биографии графа Мирбаха, напечатанной в «Нашем слове» (24 апреля 1918 года) после приезда посла в Москву, сообщается, что он был связан личной дружбой с П. А. Столыпиным и часто посещал салон графини Клейнмихель.
[14] В святой матушке России» (нем.).
[15] Как известно, германский посланник в Китае барон Кеттлер был убит китайцами 20 июня 1900 года в начале восстания боксеров.
[16] В боевом снаряжении.
[17] «Попов был выпивши, — показывает, например, один из арестованных, — и кроме него еще несколько человек, которых я не знал, были тоже заметно выпивши». «Их радужное настроение, — говорит Дзержинский, — испортило известие, что Спиридонова и фракция их арестованы. Попов влетел: «За Марию снесу пол-Кремля, пол-Лубянки, полтеатра!..» И действительно, были нагружены людьми автомобили и уехали для выручки. Раздавались консервы, сапоги, провиант, доставили белье, баранки. Замечалось, что люди выпили...»
[18] «Разнесся слух, что в штабе Попова раздаются консервы, и публика заинтересовалась консервами, стала сновать взад и вперед из казарм туда и обратно» (показания Шоричева).
[19] Вацетис. История латышских стрелков. — Отрывки из этой книги, вышедшей на латышском языке, появились в недолго выходившем в Берлине журнале левых эсеров «Знамя борьбы», № 4, 1924.
[20] «Бюллетень № 1» — Азеф уже месяца три находился в могиле: он умер 24 апреля 1918 года (см. превосходную книгу Б. И. Николаевского «История одного предателя», стр. 372).
[21] Показания Павла Одинакова.