Уходя, еще раз повторил:
— Сожгите все... Ну, вы понимаете... И решайте... Я оставляю вас до утра. Моя матушка обеспокоена. Она что-то чувствует. Ах, как все это невесело!
— Мы не дети. Знали, на что идем, — уводя взгляд в сторону, сказал Завалишин.
Но стоило Ивашову уйти, как гостя охватила слабость. Он нервно жег письма, колеблясь и тоскуя над каждым листком записной книжки...
К утру он несколько успокоился, надел мундир и отправился к губернатору, близкому знакомому Ивашовых и Завалишиных.
Губернатор, уже имевший приказ об аресте Завалишина, принял его настороженно. Но Дмитрий Иринархович после официального приветствия сразу перешел к делу.
— Вот, ваше превосходительство, приехал в Симбирск на святки повеселиться, пожить подольше, да видно не придется.
— Почему же так? — прищурив глаз, спросил губернатор.
— Видно, не время... Получил вести из Петербурга — там арестовывают всех, кто был близок или просто знаком с участниками заговора. Ну, а кто же их не знал, кто не был знаком? Так уж я решил для ясности, чтобы не быть запутану в следствие, не лучше ли самому явиться к вам и поспешить в столицу?
Не трудно было заметить, какая гора свалилась с плеч сановника. Он тут же разразился градом комплиментов уму и такту лейтенанта и постарался устроить все так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.
Завалишин оказался на гауптвахте, но доступ к нему был свободен, а обедать узник в сопровождении дежурного штаб-офицера ходил к Ивашовым.
Артиллерийский офицер, исполнявший роль фельдъегеря, успокоился. Он выполнил приказ, узник был покладист, разговорчив и на всю дорогу до Петербурга обильно снабжен всем, что допускалось по регламенту и способствовало быстрому проезду по январским дорогам...
КАЗЕМАТ ПЕТРОПАВЛОВКИ
Когда Завалишин, закованный в кандалы, остался в камере один и до конца постиг, что иллюзиям и надеждам нет места, он впервые ощутил всю искусственность былых своих представлений о собственном месте в жизни.
Он думал о близких ему прежде людях. Об этих обитателях дворцов, о титулованных вельможах, об этих разодетых дамах, прочивших за него своих дочерей и племянниц.
Они останутся безмолвными и равнодушными. Они не подумают использовать свое влияние, свои связи, свою светскую ловкость, чтобы снять с него эти железные цепи, извлечь его из этой жуткой камеры, которая стенами своими, их тупой нерушимостью напоминает гроб.
Сперва были допросы — один, другой, третий... Предъявленные обвинения Завалишин упорно отрицал. Тогда ему прочли показания «раскаявшихся». Устроили очные ставки. Перепуганный насмерть мичман Дивов повторил свое показание: первым, кто рассказал ему о тайном обществе и внушил мысль о ниспровержении и истреблении царствующей фамилии, был Завалишин.
Он больше не стал таиться... И вот теперь он здесь...
Боже, это, кажется, опять крыса! Ему хотелось неистово кричать, протестовать, возмущаться. Как может идти своим чередом там, за стенами, за Невой, за каналами, жизнь, если рядом существует этот каземат с грязным полом, крысами, запахом плесени!
Но тут же к нему вернулось трезвое ощущение действительности. Да, он больше не сын заслуженного генерала, не пасынок богатейшей помещицы, не желанный гость аристократических салонов. Он — государственный преступник, покушавшийся на цареубийство. А такому могла быть только одна кара — смертная казнь.
Сколько же силы понадобится еще для последних шагов, чтобы, не падая, переступить этот трудный порог?!.
Головнин приехал домой необычно поздно. По тому, как разговаривал он с Григорьевым, как несколько раз откашливался, как быстро прошел в кабинет, Евдокия Степановна поняла — муж не в духе, чем-то расстроен и, следовательно, надо дать ему успокоиться.
Была подана закуска. Борщ дымился на столе, но хозяин не выходил из кабинета.
Евдокия Степановна подошла к двери, раздвинула драпри, прислушалась. Муж ходил по кабинету, что-то искал по шкапам, что-то перекладывал, бросал на диван какие-то книги и папки.
Наконец Василий Михайлович вышел. Сразу подошел к жене и нежно и долго целовал ее руку. Когда он поднял голову, она прочла в его глазах печаль и затревожилась:
— А где Феопемпт?.. Взяли?!
Таиться, тянуть дольше не было смысла, и Головнину оставалось только кивнуть головой.
Евдокия Степановна замерла, схватилась за сердце...
— Ты, Дуня, особенно не беспокойся. Я Феопемпта знаю. Ничего за ним нет. Поспросят и отпустят.
Она смотрела на мужа в упор, и в глазах ее легко было прочесть, как боролись в ней естественное сомнение с привычкой доверять словам мужа.