Обладание собственным именем – одна из наиболее элементарных форм индивидуального самосознания. Узникам Освенцима [Аушвица] имя заменял вытатуированный на предплечье номер, и сохранение памяти о Холокосте не в последнюю очередь связано с возвращением имен жертвам нацистского геноцида – только это позволяет по-настоящему вспоминать их как людей. В некоторых случаях их имена менялись при переводе на другие языки и переходе в другие юрисдикции. Там, где это возможно, я сохранял те имена, которыми люди пользовались в описываемый период времени: например, Мэри Берг, под этим именем она стала известна, когда опубликовала свой дневник в Нью-Йорке в 1945 г., здесь упоминается как Мириам Ваттенберг, это имя она носила в Варшавском гетто.
Я хотел бы назвать поименно всех детей в этой книге. Но этому не суждено было случиться. Федеральный закон Германии о персональных данных защищает личность человека на протяжении всей его жизни и жизни его ближайших родственников. Этот запрет, не позволяющий раскрывать настоящие имена людей, создает технические сложности для каждого историка, намеренного одинаково объективно относиться ко всем своим героям. Нельзя называть имена не только бывших членов гитлерюгенда. Запрет распространяется также на имена детей-пациентов, убитых в психиатрических лечебницах Третьего рейха, – они остаются анонимными жертвами Холокоста. В этой книге появляется множество детей, и многих из них зовут одинаково, и если бы я называл их просто по имени, это вызвало бы путаницу. Поэтому для детей (в основном немецких и австрийских), чью личность защищает упомянутый выше закон, мне пришлось придумать псевдонимы. В таких случаях я сохранял исходное личное имя и выбирал фамилию, начинающуюся с той же буквы и происходящую из той же области Германии. Читатель может легко установить, в каких случаях это было сделано, ознакомившись с концевыми сносками: например, Дирк Зиверт в примечаниях превращается в Дирка З. – инициал указывает, что имя в тексте является псевдонимом. В тех немногих случаях, когда мне не удалось установить фамилию (обычно в случае, когда сведения были получены из другой публикации, где человек уже фигурировал анонимно), я просто использовал личное имя само по себе.
С названиями населенных пунктов дело обстоит ничуть не проще, чем с именами людей. Города на протяжении веков нередко меняли названия в зависимости от того, на каком языке говорило их многонациональное население или в чью политическую юрисдикцию они попадали. Решение в духе реалистического кино, где каждый говорит на своем языке и называет место по-своему, несомненно, озадачило бы читателя, хотя альтернативный вариант, в котором немцы называли бы город Познанью, а поляки – Позеном, звучит не лучше. В общем и целом я старался придерживаться тех названий, которые в тот или иной период использовали официальные власти: так, Терезиенштадту в 1945 г. вернули его чешское название Терезин. Особенно сложный случай представляет собой Польша с историей ее разделов между крупными державами и изменения границ в 1939–1945 гг. Для периодов до начала немецкой оккупации и после освобождения я использую польские названия мест. Для периода немецкой оккупации я в большинстве случаев использую польские названия для городов Генерал-губернаторства на территории Центральной Польши и немецкие названия для областей, формально присоединенных к Великому германскому рейху. Однако я сделал два исключения из этого правила для Лодзи и Гдыни, сохранив для них польские названия, поскольку их нацистские названия Лицманштадт и Готенхафен не имели никакой предыдущей истории: Гдыня была построена в 1920-х гг., чтобы обеспечить Польше порт на Балтийском море, а Лодзь проживающее в этом городе немецкое меньшинство до 1939 г. всегда называло Лодшем. Литовский город Вильнюс, или Вильно, как он назывался во времена польского правления в 1920-х и 1930-х гг., я всегда называю на идише, поскольку в повествовании чаще всего фигурирует именно еврейская Вильна. Ради простоты я также не пытался русифицировать названия городов Восточной Польши для периода 1939–1941 гг. Надеюсь, большинство недоразумений читатели смогут прояснить, сверившись с картами и глоссарием географических названий, а мне придется лишь извиниться за любые оставшиеся ошибки. Имена не нейтральны – работая над этой книгой, я обнаружил, что право давать людям и местам имена остается неотъемлемой частью наследия Второй мировой войны.
Действующие лица
Иегуда Бэкон – чешско-еврейский мальчик из Терезина и Освенцима
Мартин Бергау – немецкий подросток из Пальмникена (Восточная Пруссия)
Лотар Карстен – член гитлерюгенда из Вупперталя
Янина Давид – еврейская девочка из Варшавского гетто
Томас Геве – еврейский мальчик из Берлина, перевезенный в Освенцим
Лизелотта Гюнцель – немецкая школьница из семьи социалистов в Берлине
Янина – польская девочка из села Борова-Гора
Ванда Пшибыльска – польская девочка из Варшавы
Клаус Зайдель – член гитлерюгенда и помощник ПВО люфтваффе из Гамбурга
Давид Сераковяк – еврейский мальчик из Лодзи
Дирк Зиверт – шестиклассник из Оснабрюка (в начале войны)
Фриц Тайлен – подросток из Кельна, член движения «Пираты Эдельвейса»
Уве Тимм – малолетний ребенок из Гамбурга и Кобурга
Мириам Ваттенберг – еврейская девочка из Варшавского гетто
Введение
Оглядываясь на свое детство, Катрин Тиле никак не могла свести воедино счастливые личные воспоминания и то, что ей стало известно о нацистской Германии. «Неужели все нацисты, которых я знала, – почти все, кого я любила, – действительно были такими отвратительными извергами, как их стали изображать позднее?» – думала она. Катрин, как и многим другим детям ее поколения, попросту не удавалось поставить в один ряд неопровержимые свидетельства массовых убийств с теми нацистскими идеалами, которые ее «приучили чтить, с такими понятиями, как самопожертвование и верность долгу» [1].
Окончание войны резко разрушило стабильную и благоустроенную жизнь семьи Катрин. Ее отец при нацистах 12 лет служил чиновником, а затем офицером вермахта, и теперь его преследовали американские военные и немецкая гражданская полиция. Арестованный и интернированный по совершенно непонятным Катрин причинам, он на следующие три года исчез из ее жизни. Тем временем ее мать, родившуюся в Лондоне незадолго до Первой мировой войны, «репатриировали» вместе с двумя детьми в страну, которую они считали своим национальным врагом. В 1946 г. десятилетняя девочка покинула Германию и переехала в Великобританию, в одночасье превратившись из Катрин Тиле в Кей Норрис. Со сменой имени пришла полная смена разговорного языка, национальной идентичности, допустимых тем для беседы и социальной системы координат. Кей постепенно училась быть английской школьницей. Воспоминания, в основном связанные с войной, которая началась, когда ей было всего три года, оставались вынужденно запертыми в ее сознании до тех пор, пока не настало такое время, когда она смогла обратиться к ним без лишних опасений.
Хотя родители Катрин позднее развелись, ей еще дважды выпадала возможность увидеться с отцом и разобраться в причинах внезапного разрушения их семьи. В 1949 г., когда ей исполнилось 13 лет, она вместе со своим старшим братом Удо приехала к отцу и его новой жене на выходные в рождественские каникулы. Это было во многих смыслах счастливое воссоединение, и вместе с тем оно глубоко потрясло ее. Ее немецкий и ее эмоциональные отношения с отцом словно застыли в тот момент, когда она уехала из страны три года назад. Она не могла внятно выразить приобретенные в Англии новые взгляды и идеи, а он, казалось, был только рад относиться к ней как к маленькой девочке, которую видел в последний раз. Он и выглядел совсем не так, как в ее воспоминаниях и воображении. Исчез затянутый в униформу бодрый мужчина с острыми чертами лица, фанатично преданный делу и учивший этому своих детей. Но он не был и сломленным, отчаявшимся узником, которого Катрин представляла себе в те два года, пока его держали под стражей. Вместо этого перед ней предстал лысеющий мужчина, несколько располневший и потрепанный жизнью, но, похоже, отнюдь не нуждавшийся в ее помощи. Он начал все заново, нашел хорошую работу и поселился в очаровательном доме в Гарце с красивой женщиной, старой подругой семьи, которая давно обожала его.
Катрин обнаружила, что больше не понимает взглядов своего отца. Что случилось с теми внутренними убеждениями, которые он так старательно прививал своим детям? Даже в 1956 г., приехав навестить его в первое лето своей учебы в Оксфорде, она осознала, что снова возвращается к эмоциональному сценарию «папа и его маленькая девочка». От его прежнего нацистского «я» осталась лишь глубокая ностальгия по Третьему рейху, особенно по тому времени, когда он был солдатом; и он отказывался принять масштабы геноцида евреев. Обосновавшись в Канаде, он, казалось, просто поставил перед собой новые цели и превратился в еще одного трудолюбивого и энергичного члена сообщества немецких иммигрантов. Она чувствовала себя непонятой. Он как будто не осознавал, что его дочь осталась верна тем принципам, которые он ей прививал. Там, где она узнавала нацистские коллективные добродетели – Pflicht, Treue, Wille, Volk (долг, верность, воля и служение нации) – в таких одобряемых английских качествах, как ответственность, честность, твердость духа и стремление сделать мир лучше, он высмеивал ее мечтательный идеализм. Оказавшись в двух англоязычных странах по разные стороны Атлантического океана, поколение, создавшее нацистскую Германию, и поколение, созданное ею, были так далеки друг от друга, как только могут быть далеки любящие отец и дочь [2].
Пожалуй, в каком-то смысле опыт Катрин отличался от опыта ее оставшихся в Германии сверстников не так сильно, как ей казалось. Многие немецкие дети войны обнаружили, что им непросто общаться с родителями, особенно восстанавливать эмоциональный контакт с отцами, в 1939–1948 гг. находившимися на войне или в лагерях для военнопленных. В 1950-е гг. в немецких семьях было принято избегать многих тем. Это поколение детей Третий рейх отметил сильнее прочих. Мужчины и женщины, которые пронесли свастику по всей Европе, могли обратиться к собственным детским воспоминаниям, не затронутым нацистскими лозунгами и эмблемами. Многим, как отцу Катрин, впоследствии оказалось проще отбросить ценности и цели, не способствовавшие успеху в послевоенном мире. Но их дети не знали никакого другого мира, и в период становления личности усваивали нацистские ценности и изречения точно так же, как наставления о необходимости тщательно умываться, опрятно одеваться и быть вежливыми. Неудивительно, что после войны представители этого поколения чувствовали, будто любая серьезная конфронтация с миром, к созданию которого приложили руку их родители, угрожает их самосознанию и представлениям о себе как о взрослых ответственных личностях. Многим оказалось легче продолжать исполнять свой долг и служить нации в новых учреждениях Восточной и Западной Германии [3].
В сущности, Катрин не пыталась вспомнить и изучить историю своей семьи вплоть до начала 1990-х гг. В этом смысле она не слишком отличалась от своего поколения. И дети тех, кто сочувствовал нацистам, и еврейские дети, пережившие гетто и концлагеря в ходе «окончательного решения еврейского вопроса», нередко писали мемуары, только выйдя на пенсию и задавшись вопросом, как рассказать внукам о тех событиях, которые они нередко старались скрыть от своих детей.
В 1988 г. жители Западной Германии отметили пятидесятую годовщину «Хрустальной ночи» – нацистского антиеврейского погрома в ночь на 9 ноября 1938 г., ознаменовавшегося массовым насилием, убийствами, поджогами синагог и разграблением квартир и магазинов, когда погибло около ста человек, а 25 000 мужчин-евреев затем были отправлены в концлагеря. В 1988 г. правительство Западной Германии довольно неловким и неуклюжим образом попыталось организовать общенациональные мемориальные мероприятия, и местные власти во многих областях подхватили эту инициативу. В эти дни Лоре Вальб, известную журналистку из Южной Германии, чаще обычного преследовали сны о евреях. В повторяющемся сне она снова становилась молодой студенткой из Гейдельберга во время войны, и у нее на пороге внезапно появлялся школьный одноклассник-еврей, умолявший пустить его к себе хотя бы на день или два. Каждый раз Лоре Вальб просыпалась, так и не приняв никакого решения. Дочь убежденных нацистов, она никак не пострадала во время войны, а вскоре после ее окончания начала карьеру на радио в Южной Германии.
27 ноября 1988 г., меньше чем через три недели после основных мероприятий в память о «Хрустальной ночи», она записала в дневнике другой сон. В нем она снова была молодой женщиной и шла по улице рядом с пожилым евреем с узким благообразным лицом и бородкой клинышком, в длинном пальто и широкополой шляпе. Положив руку на его костлявое плечо и склонив к нему голову, она сказала, едва не плача от облегчения и радости: «Я так рада, что ты вернулся». Как многие другие сны, порожденные несбыточными желаниями, этот сон обозначал проблему, но не предлагал никакого ее решения. Евреи не вернулись, и она не могла просить у них прощения. И сама она еще не посчиталась с собой и не простила себя. Но вместо того, чтобы закрыть эту главу своей жизни, 69-летняя женщина решила отправиться в мысленное путешествие, которое она многозначительно назвала «станциями на пути работы памяти» [4].
Результатом этого путешествия стало своего рода публичное признание в форме частного самоанализа, в котором пожилая женщина перечитывала и комментировала собственные подростковые дневники. К дневникам прилагался семейный фотоальбом, запечатлевший тот славный момент в 1932 г., когда она тринадцатилетняя стояла перед фюрером на местном стадионе под взглядами 25-тысячной толпы. И еще один публичный момент в ноябре 1933 г., когда в честь десятой годовщины гитлеровского «Пивного путча» она читала в аудитории стихи перед старшими чиновниками провинциального Департамента образования. Когда началась война, Лоре Вальб поступила в университет. Вместе с подавляющим большинством немцев она приветствовала падение Франции в июне 1940 г., и так же, как все, возмущалась Британией, продолжавшей бессмысленно затягивать войну. «На этот раз фюреру не следует проявлять излишнюю гуманность, – писала она 17 июня. – На этот раз ему стоит сделать англичанам серьезное предупреждение, ведь они одни повинны во всех несчастьях и страданиях, обрушившихся на разные народы».
Перечитывая собственные записи, Лоре Вальб осознала, что у нее не было никакого внутреннего барьера, способного помешать ей впитывать и усваивать ключевые тезисы нацистской пропаганды. После нападения на Советский Союз она лишь вскользь упомянула о гибели юношей из числа своих друзей, уделив намного больше внимания военному и политическому значению целей, за которые они погибли. «Большевизм» и «русские недочеловеки», «баснословные успехи Японии» против Тихоокеанского флота Соединенных Штатов, собственные мысли о том, как уговорить мать позволить ей поступить в докторантуру, сочувствие к немецким солдатам, замерзающим на Восточном фронте, – клише громоздились одно поверх другого на каждой странице. На каждом шагу она заимствовала из средств массовой информации ключевые фразы, необходимые для осмысления событий, и под видом личных размышлений излагала лозунги и сентенции Геббельса. Полвека спустя, находясь в системе совершенно противоположных ценностей и истин другой эпохи, она снова столкнулась с собственным, внешне ничем не примечательным нацистским прошлым и испытала глубокое моральное потрясение [5].
Дневник Лоре Вальб исчерпывающе раскрывает ту внутреннюю нравственную вовлеченность, избавиться от которой после войны Катрин Тиле оказалось гораздо труднее, чем от собственного имени, национальности и языка. Даже в самом конце войны, когда Вальб узнала, что ее родной город сдали французам, чтобы избежать дальнейшего кровопролития, она писала об этом не с облегчением, а с разочарованием. Что бы ни подсказывал разум, глубоко в душе она продолжала цепляться за романтические идеалы верности и национальной жертвы. Когда местные власти, наконец, подняли белый флаг, она почувствовала «глубокий стыд и унижение». В письме от 26 апреля 1945 г. она оплакивала «миллионы солдат, которые много лет сражались и до сих пор продолжают сражаться на фронте впустую». В тот момент все казалось нелепым и бессмысленным [6].