С весны до осени я вместе с дедом – высоким чернобородым стариком, который в 68 лет обладал редким здоровьем, большой силой и крепкими белыми зубами, – почти безвыездно жил «на пашне», на заимке, как у нас говорили. Дед любил меня и всюду таскал за собой. Мы часто ездили с ним на рыбалку, варили из стерляди и ершей уху, пели у костра старинные сибирские песни. Дед рассказывал мне про старые времена, когда еще не было железной дороги, когда от Барнаула до Иркутска и обратно приходилось зимой ходить с обозами, – обозы везли из Китая чай, шелк. На двухмесячную дорогу дед брал два мешка мороженых пельменей и мешок калачей.
Калачи прямо из печи горячими выносили на мороз, чем надолго сохраняли их свежесть. На постоялом дворе дед клал в кипяток две-три пригоршни пельменей, оттаивал на печи калач – и обед или ужин был готов.
Рассказывал дед и про «лихих людей», что встречались в то время на дорогах, про ссыльных, которых гнали этапом на Сахалин или в Якутск, про удачливых золотоискателей.
Больше всего на свете дед любил париться в бане. Парился он по-сибирски, до изнеможения, и, распаренный докрасна, выбегал из бани, падал в сугроб, долго ворочался в снегу, а затем опять врывался в баню, выплескивал на раскаленные камни шайку воды, хватал березовый веник, взбирался на самый верх полка и, ожесточенно нахлестывая себя веником, кричал мне: «Лезь сюды, Ванька, парься, закаляйся, сирота! Жизнь у тебя будет трудная…»
Зимой, на крещенье, когда на Оби святили воду, дед первым лез в прорубь купаться в «святой» воде, а на масляной, когда «чалдоны» бились с «хохлами-переселенцами» на кулачки, он с двумя своими сыновьями принимала этом самое деятельное участие.
На масляной в нашем селе, что называется, дым стоял коромыслом. Катанье на тройках с бубенцами. Карусели. Блины. Бега, где крестьяне испытывали на резвость своих лошадей, а мы, мальчики, на лихих неоседланных конях мчались, обжигая морозом щеки, по широкой снежной дороге на реке Оби… Целую неделю в селе звучали песни и пьяные разухабистые выкрики. А в последний день масляной, в так называемый «прощеный день», все родственники из ближайших сел съезжались к нам в дом и, становясь на колени, просили друг у друга прощения: «Прости ты меня, Христа ради», – крестясь и кланяясь, говорили одни. «И ты меня прости, Христа ради», – говорили другие… Потом чинно целовались. Шли в церковь, долго молились, а после обедни начиналось заключительное гулянье, которое, как правило кончалось ссорой, дракой, когда вздымались колья, выворачивались оглобли, звучала ругань, наспех запрягались кони, и родственники, угрожая друг другу, разъезжались врагами до следующего «прощеного дня».
Наступал великий пост. Долгое говенье. Рыбные, грибные и овощные обеды…
Семья у деда была большая: двое взрослых, еще не женатых сыновей, три дочери (из них две замужние, в том числе моя мать, у деда не жили), моя бабушка, ее сестра – старушка монашка, какой-то дряхлый старичок – дальний родственник бабушки, я и мой двоюродный брат, старше меня года на два – тоже Ванька, которого, как и меня, мать оставила деду, а сама уехала «на заработки» по сибирским городам.
В этой большой исконно сибирской семье я работал и учился до 11 лет. Летом по понедельникам мы все, кроме бабушки и ее сестры монашки, чуть свет уезжали на пашню, за 30–40 километров от села, и работали там до субботы.
На пашне мы жили в небольшой землянке. Спали как придется, ели из общего котла. Работу начинали с восходом солнца и заканчивали на закате. Меня и моего братишку дед будил, едва начинался рассвет. В нашу с ним обязанность входило найти и пригнать на стан пущенных на траву лошадей Босые и заспанные, по грудь мокрые от только что выпавшей росы, мы почему-то всегда находили спутанных коней где-нибудь спрятавшихся от нас в березняке или овраге, снимали с их ног волосяные путы, надевали на двух самых быстрых недоуздки и с трудом взобравшись на лошадей, покрикивая, как взрослые, гнали весь небольшой косяк к водопою, а оттуда – прямо на стан. Трудиться до третьего пота.
Земли у деда было много, на одну душу в то время отводили по 10–12 десятин пахотной и по 5–6 десятин покоса. Чтобы управиться с таким количеством земли, почти каждый двор в селе имел свою сноповязалку, одну-две косилки, пару конных граблей и несколько двухлемешных, стальных плугов. Соху я увидел много позднее. В двухлемешный плуг впрягалась пара или даже тройка лошадей. На переднем, ведущем коне сидел я, а сзади за плугом шагал дед. Пахали мы по 10–12 часов в день, прокладывая на огромном степном пространстве борозду за бороздой. Зной, пыль, духота и томительное однообразие клонили ко сну. Я часто засыпал в седле, конь сворачивал в сторону. Просыпался я, сбитый с коня длинным дедовым бичом, уже на мягкой, вспаханной земле.
Каждую субботу под вечер мы все, кроме деда и дряхлого убогого старичка, который был у нас за кашевара, возвращались в село, мылись в бане, отдыхали.
В воскресенье я и Ванька-старший получали от бабушки по гривеннику и шли в приезжавший к нам на село «иллюзион». Это и было мое первое знакомство с кинематографом. В пожарном сарае на тусклом сером экранчике я увидел французского комика Прэнса, Глупышкина (так окрестили в России итальянскую комедию о Дурне), «Гибель Помпеи», какие-то итальянские боевики со львами и гладиаторами.
Потом мы бежали на пристань, глядели с любопытством на большие пассажирские пароходы, что останавливались у нашего села, ели мороженое, шли домой, забирали удочки, переметы, спускались через скотные дворы к реке, где на самом берегу стояла наша баня, отвязывали дедову лодку и, забрав с собой соседских ребят, ехали на острова ловить рыбу и купаться. А наутро, набрав харчей на целую неделю, мы опять уезжали на пашню. Так протекало мое детство летом.
Зимой я ходил в церковно-приходскую школу, ездил с дядей Васей на луга за сеном, помогал кормить скот, катался на самодельных деревянных коньках и пел в церковном хоре.
Когда я окончил три класса, мать увезла меня в небольшой городок Мариинск, где она жила с мелким торговцем фруктами – татарином Ишмухаметом Амировым.
Жизнь у отчима была тяжелее, чем у деда. Я хотел продолжать учиться в городской школе, но мне не позволили.
Я ездил с отчимом по сибирским селам, торговал на базаре яблоками, бегал за водкой, кипятком, кормил и поил пару лошадей, запрягал их, был кучером, конюхом, «мальчиком на побегушках» и «мальчиком для битья».
Амиров отличался крутым нравом, любил часто и без меры выпивать, а в пьяном виде зверел и начинал избивать мать и меня. Однажды, когда мне было уже двенадцать лет, я не выдержал очередного избиения, схватил топорик для рубки мяса, бросился с ним на отчима и гнал его по улице городка до полицейского участка, куда он скрылся, спасаясь от преследования.
После такого происшествия, свидетелем которого был весь город, жить у отчима мне стало невозможно, и я вынужден был пойти «в люди»…
За три рубля в месяц, пару сапог на год и харчи ездил с татарами, торговавшими мануфактурой, по сибирским ярмаркам.
Затем убежал в город Томск. Работал поваренком в ресторане при гостинице. Выносил помои, чистил картошку, нарезал специальным ножом два ведра моркови. Служил я и мальчиком в колбасной лавке. Здесь же спал под визг и беготню крыс.
Торговал в поездах папиросами, а в начале германской войны, кроме папирос, стал продавать газеты и военные «телеграммы». «Телеграммы» я прежде всего прочитывал сам.
Однажды, желая быстрее их распродать, я, бегая по городу, выкрикивал сочиненную мной острую «сенсацию»: «Последние известия! Вильгельм зарезался! Франц-Иосиф утопился! Султан повесился!..» Проходивший мимо пристав грозно окликнул меня, выдрал за уши и угрожающе дал понять, что я кричу нечто опасное…
Первая империалистическая
Начитавшись газет и «телеграмм» о героических делах русских солдат в Карпатах, в Восточной Пруссии, о лихом донском казаке Кузьме Крючкове, который на одну пику наколол пять немцев, и о других подобных «героях», мне тоже захотелось стать одним из них. Зимой, в конце 1915 года, нагруженный своим «товаром» – газетами и папиросами, – я сел в один из воинских эшелонов и поехал на фронт. Солдатам я раздал бесплатно все папиросы и, очевидно, за такой «щедрый» размах им понравился. Парень я был веселый, смышленый, неплохо пел, плясал, и они, мне думается, полюбили меня – достали мне шинель, дали шапку, надели погоны. Доехал я с ними до Калуги, где, как и они, проходил учебу и жил в казарме военного городка. Однажды по полку вышел приказ: «Всех добровольцев, не достигших 17-летнего возраста, вернуть домой». И вот, накануне отправки нашей роты на фронт, о котором я так мечтал, меня, заявившего, что не имею ни матери, ни отца, отчислили от полка и определили учеником в частную слесарную мастерскую. Хозяин мастерской поставил меня к тискам, дал напильник, и я в течение дня должен был очищать напильником какие-то небольшие стальные детали. Спал я тут же, в мастерской, на полу, вместе с еще одним пареньком-учеником. На прокорм хозяин выдавал нам в день по пятаку. Проработав в мастерской около недели, я не выдержал и бежал обратно в полк, в свою роту.
Мои друзья-солдаты приняли меня хорошо, но в это время в полку уже была телеграмма матери и отчима, которые по моим неосторожным письмам узнали адрес и просили командование полка отправить меня домой.
Так, вместо фронта и героических дел… я очутился в обыкновенной каталажке полицейского участка, ожидая набора партии для очередного этапа в Сибирь. Не желая возвращаться к отчиму и зная, что через день-два маршевая рота моих друзей-солдат отправится на фронт, я, отпросившись во двор в уборную, обманул сопровождавшего меня городового, выломал стенку сортира, перелез через забор и бежал… Два дня, голодный, я скитался по городу, боясь, что меня поймают. На третий, узнав, что рота моя уже грузится в вагоны, я прибежал на станцию. Солдаты скрыли меня от офицеров, и я доехал до Молодечно, где весь наш батальон высадился из вагонов и походным порядком двинулся на передовые позиции.
На первом же ночном привале меня заметил командир батальона. Командиру роты и взводному был за меня большой нагоняй, а мне, вместе с парой хороших подзатыльников, было сказано, что если я снова пристану к роте, то меня арестуют и посадят в тюрьму.
Батальон ушел, а я ночью остался один в огромном, темном чужом лесу, со слезами на глазах и горячим, упорным желанием обязательно стать героем…