– Тогда вернёшь в следующий раз. Например, завтра.
9
Завтра будет завтра, а сегодня нужно пробраться домой без лишнего шума, чтобы полночи не слушать нотации Ма. Замок, как назло, заклинивает, долго проворачиваю ключ, вздрагивая от скрежета и щёлканья. В квартире тихо и темно, только за стеклянной дверью родительской комнаты слабо светится телевизор. Ма не выпрыгивает с яростным криком и не изображает надрывные рыдания в подушку. Похоже, разнос откладывается до утра.
Не успеваю переодеться, как в спальне появляется отец.
– Жива-здорова? – интересуется он.
– Вроде того.
– Когда закончился концерт?
– Давно.
– А ты пришла только сейчас.
– Точно.
Я в упор смотрю на него. Отец ещё в спортивном костюме, значит, не ложился. И Ма наверняка не спит, но раз он дома, пусть сам пообщается с ребёнком. Беда в том, что отец не умеет разговаривать на равных с такими, как я. Хоть и старается. Просто не знает, как себя вести, чтобы не выглядеть занудным ящером. В свои немного за пятьдесят он отчаянно молодится: бегает в спортзал, красит волосы, подолгу выбирает модные, но неброские шмотки и, надо сказать, здорово сохранился. Но моё слишком юное и невыносимо дерзкое лицо моментально уничтожает все его усилия. Он старый, я тому подтверждение. Очень-очень старый. Мне его иногда жаль, но самую малость.
– Где ты была? – ровным тоном спрашивает отец.
– Не знаю.
Всё, тупик. Дальше либо смириться с тем, что я сильнее, либо нападать. Отец вздыхает. Он устал. Трёт переносицу, откашливается и делает ещё одну попытку:
– Мама очень переживает, когда ты задерживаешься.
– Когда ты задерживаешься, она переживает ещё больше, – спокойно замечаю я.
– Знаешь, мне всё-таки уже не пятнадцать.
– Вот именно.
Он понимает, к чему я веду, но не хочет это обсуждать. Можно расслабиться, вопросы закончились. На сегодня. А завтра мы снова топаем к Тим Санычу, чтобы порыться в его книгах и потрепаться на околофилософские темы.
10
Мы танцуем на крыше, дружим с Санычем и боготворим Легенду.
Тим Саныч не разделяет наших восторгов, но раздобыл где-то пластинки с первыми песнями гуру. И другие тоже. Сам он любит Жанну Агузарову, а у меня пломбы в зубах вибрируют, так высоко она забирает, когда поёт.
Иногда мы гасим свет, и Саныч заряжает в проигрыватель какую-то старинную и непривычную музыку. Не мажорные вальсики и прочие легкомысленные поскакушки, а серьёзный, глубокий звук. Органные низы давят на затылок, а скрипки тянут из нас жилы. Бах, вот что это такое.
Это почти так же классно, как диафильмы в детстве: есть особая магия в тёмной комнате, в растянутой на стене простыне, в потрескивании проектора и летящих в жёлтом луче пылинках. И у Саныча что-то похожее – вертится пластинка, шипит, подкашливает, а вместо простыни и картинок – музыка. И ничего ей не мешает.
– И я буду делать музыку, – говорит Чепчик как-то вечером на крыше. – Я уже неплохо лабаю на басу. И тексты пишу.
– Гы-гы-гы, – комментирует Спринга.
– Ну, а чё, – заступается за друга Каша. – Будем на его концерты в окошко лазить. Ты, Чепа, главное, не пой.
Спринга хохочет в голос. Её высокий, чистый смех летит в тёмное небо. Сегодня облачно, звёзд не видно, а крыша поблёскивает после короткого дождя.
Мы сидим кружком, подсунув под себя рюкзаки. Только Будда взгромоздился на жестянку, по которой с час назад отстучал обычное «тум-тум-тудум». Спринга замолкает, чиркает спичкой, и Джим тихонько затягивает про то, что лиц не видно, виден лишь дым за искрами папирос. Он здорово поёт, но с гитарой так и не подружился – дальше трёх аккордов и баррэ дело не пошло.
– Петь надо Джиму, – говорю я. – Чепчик, возьмёшь его к себе?