Не покойница.
У покойников не бывает такой теплой кожи. А мое прикосновение разбудило незнакомку. Дрогнули и поднялись веки. Губы бледные разомкнулись, и женщина сделала вдох.
— Кто…
— Яна. Или Любомира… твоя… не знаю, кем я тебе прихожусь, — я наклонилась, позволяя разглядеть себя. Если она, конечно, что-то да видела. — А ты кто?
— Лю… Любава я, — сказала она. — Любая… была… тяжело. Отпусти.
— Как?
— Тяжело, — она закрыла глаза и из них крупными каплями покатились слезы, отчего-то золотые. — Давит на грудь… давит, давит… подняться… помоги.
Я подхватила её под плечи.
И с трудом оторвала от лавки. Да сколько ж она весит-то? Главное, что с виду худая, если не кожа да кости, то почти. Поднять же…
— Золото… золото тянет, проклятое… — она захныкала совсем уж по-детски, а змея на щиколотке зашипела. И в шипении этом мне послышалось злость.
Да что тут…
Но кое-как я девицу от лавки оторвала и развернула к стене. Умаялась так, будто еще одно ведро от сердца мира тащила.
— Пить…
Я огляделась.
А вода была, в ведерке, что притаилось в углу. И вновь же, зачерпнуть его ковшиком — резная уточка, позолотой украшенная — получилось не с первого разу. А донесла я эту воду вообще чудом, не иначе.
Но донесла.
И помогла напиться.
— Спасибо, — теперь девица задышала спокойнее и заговорила. — Времени… мало… воды… не осталось?
— На донышке.
— Исходит… сядь. Слушай. Давно… виновата я. Перед ним. Перед родом. Перед людьми… завязала — самой не развязать… слушай. Не перебивай. Потом спросишь. Времени…
Вода и вправду — кровь земли. Особенна та, что от сердца идет.
Рождается там, во глубинах, греется огнем нутряным. Не знаю, как оно с научной точки зрения, но здесь все было вполне себе логичным. Рождается та вода да и идет вверх. Поит, что землю, что тех, кто по земле этой ходит.
Есть вода — есть жизнь.
Только не всякая она, наверху, одинакова. Иные ключи хранят частицу того, сотворенного силой земной, тепла. И саму силу.
Ключи живые.
Или мертвые.
Сила-то всякою бывает. Этой вот в ведре по капле набирается, протекает то ли с потолка, то ли со стены. Главное, что за год — с ковшик набежит, чего хватит, чтобы жизнь продлить. Или смерть, ибо не уверена Любава, что жива еще.
Она говорила, сперва медленно, чуть запинаясь, но кровь земли и её кровь разбудила. И щеки Любавы порозовели, и дышать она стала ровнее.
Да только не о том сказ. Об ином. О любви, которая разум дурманит. И обиде. И дури, мести. Обо всем и сразу.
На самом деле я уже знала эту историю. Простая, на самом деле. Из тех, что век от века приключаются. И будут еще приключаться.