— Да, был. Попал туда абсолютно случайно. Да и использовали меня там исключительно как рабочую силу по переноске холстов. Я же весь из себя был такой образцово-показательный и при этом ещё немножко щебетал по-французски.
— Даже так!
— Тут нечему удивляться. Ведь я вырос в совершенно уникальном бакинском дворе. Впрочем, наверное, все старые бакинские дворы того времени были по-своему неповторимы. Каждый из них имел свои особенности. Но было и нечто такое, что роднило их. Об этом можно много говорить. От ностальгии по тем удивительным временам можно даже расплакаться. Этот неповторимый дух истинного бакинства невозможно излить в словах. Он, к сожалению, почти полностью исчез, испарился, выветрился. И не подлежит восстановлению. В тех дворах жили представители многих национальностей. А ещё много разных кровей было намешано как в прошлом, так и в настоящем каждой из семей, обитающих здесь.
Сейчас, даже в самых смелых фантазиях, невозможно себе представить весь тот калейдоскоп лиц, которых занесло в Баку в период первого нефтяного бума. Но, как ни странно, не только нефтяники, но даже чьи-то любовницы и бонны из семей тогдашних нефте-баронов как-то смогли потом вписаться в советское общество. Каждый из них нашёл свою нишу. Их периодически «вычищали». Но всё равно кто-нибудь да и задерживался. Вот и учили они нас тому, что знали сами. Иностранные же языки они знали очень хорошо. Для многих из них эти языки были родными.
— Повезло вам. Об этом французском политике ходили легенды.
— Честно говоря, тогда все говорили, что если хотя бы половина из того, что о нём было известно, является правдой, то это должен быть самый удивительный человек на земле. Про него было известно, что он был лётчиком. А ещё при этом писал романы и даже получил знаменитую литературную премию за книгу о китайской революции. Был знатоком восточных языков. Вся его биография кажется каким-то нереальным вымыслом. Он ухитрился обсуждать вопросы революционной борьбы в полемике с самим Троцким. И даже выступал на Первом съезде советских писателей. При этом он ещё воевал против фашизма и в Испании, и во Франции.
— Как боевой лётчик?
— Ну да. Почти как Экзюпери. Но от Экзюпери остался «Маленький принц». И эта удивительная книжка, адресованная не то детям, не то взрослым, никогда не даст забыть о нём. А этот француз не умел писать так просто. Писать для всех. Он был настроен на абсолютно другую волну. Читать и понимать его могли только интеллектуалы.
— А вы читали?
— Урывками. Художники вообще-то не очень хорошие читатели. Так вот, я лишь один раз в жизни жалел о том, что у меня никогда не бывает денег. Я видел в Москве, в букинистическом магазине уникальную книгу этого француза. Это был такой «кирпич» в восемьсот страниц, переведённый на русский язык. Мне он был не по карману. Но всё же, когда я там же, в магазине, прочитал краткую аннотацию, то сразу понял из неё только одно — для этого француза никогда не существовало каких-либо жёстких границ между цивилизациями. И он очень много знал о влиянии и взаимодействии различных культур. Но у меня было немало информации об этом человеке и до того, как взял в руки его книгу.
— А в чём же она заключалась?
— Приведу всего лишь один пример. В те годы только ленивый не знал о том, что этот француз доверил одному талантливому художнику из Витебска разрисовать плафон знаменитой парижской «ГрандОпера». Вы представляете себе, что это такое? Весь мир считает Париж центром искусства. А для каждого французского художника делом чести является желание приобщиться к истории этого великого театра. Это же означает не только то, что в театральных буклетах, на ряду с великими людьми, будет упомянуто и ваше имя. Это ваш билет в бессмертие.
— И такую работу вдруг отдали не французу?
— Да. Просто поразительно! Вы представляете себе, какая бомба разорвалась во французском обществе?! Очевидно, что каждый парижский художник должен был возненавидеть этого министра культуры. Они и ненавидели. Но сделать ничего не могли. Ведь этому французу так никто, ничего и никогда не смог запретить. У него была индульгенция от самого президента страны.
Тот считал, что пока этот блестящий интеллектуал является министром культуры, никакая посредственность не сможет приблизиться к французскому искусству и литературе. Был убеждён в том, что если на страже культурных интересов нации стоит такой великий человек, с ней всё будет хорошо.
— И что же там происходило, в этой мастерской?
— Это очень долгий разговор. К тому же прошло много лет и я всё это уже плохо помню. Но может быть, как-нибудь потом я и расскажу вам об этом. Если у вас найдётся время и желание выслушать меня.
Он уехал. Я же пытался успокоиться. Но мне не удалось это сделать. Бессонница терзала меня до самого утра. Переделав все свои дела, я попытался поспать днём. Не получилось. Этот разговор каким-то образом растревожил меня и заставил вернуться в прошлое.
Так и не совладав со своими эмоциями, я встал за мольберт и начал рисовать. Работал, как говорится, до полной потери пульса. Совершенно обессиленный я свалился на свой допотопный диван. Так и уснул в мастерской, нарушив одно из самых главных правил моей нынешней жизни. Оно было предельно простым и примитивным. Но незыблемым. И состояло оно в том, что я всегда должен был спать в своей кровати. Причём обязательно на чистых накрахмаленных простынях. В моём советском прошлом это считалось верхом блаженства.
Вот я и блаженствовал. Вернее, убеждал себя в том, что в моём возрасте и в моём положении именно это и является одним из немногих доступных мне форм на стоящего наслаждения.
Хотя утром тело и ломило от продавленных подушек и торчащих пружин этого ужасного дивана, но голова почему-то была очень ясная. И тревожных мыслей в ней практически не оставалось. Вернее, я смог своё беспокойство излить в этом портрете. С моль берта смотрела моя первая любовь. Первая женщина и трагедия всей моей жизни.
Когда от меня гость требовал подробностей моего пребывания в той знаменитой мастерской, то я ловил себя на том, что мне очень трудно быть объективным. Я не мог оставаться беспристрастным, описывая всё, что происходило в мансарде, служившей мастерской этому поразительному художнику. Причин тому было много. Самая главная же из них заключалась в той девушке, которую я встретил там.
Я был тогда на последнем курсе художественного училища. Это сегодня, спустя годы, кажется, что всё, что происходило там, было столь необычно. Но там не было никакой помпезности, аплодисментов и обстановки безмерного восхищения. Всё выглядело очень и очень обыденно. Сейчас мне кажется, что вся эта история в первую очередь, конечно же, изрядно вымотала нервы представителей спецслужб. Их возмущало всё и вся. Даже саму эту встречу они считали просто безумием. Они, иногда озвучивая это вслух, задавали всего лишь один, но весьма каверзный вопрос:
— Ну, что может советский художник обсуждать с этим буржуйским министром культуры?
Но, тем не менее этот француз обладал таким весом в политике и в мире искусства, что ему никто не мог отказать. Нет, он не был коммунистом. Просто в тридцатые годы, когда антифашистское движение только формировалось, он чётко знал, по какую сторону баррикад ему необходимо быть. И сполна исполнил свою миссию. И как воин, и как политик. Он сумел сказать фашизму своё категорическое: «Нет». В Советском Союзе это запомнили и сразу занесли его в список лучших друзей.
Про него говорили, что он является одним из самых признанных специалистов по Достоевскому. Что он влюблён в русский авангард. И неустанно его пропагандирует. И этот невероятный интеллектуал стоял от меня на расстоянии вытянутой руки. Просто в силу того, что там было безумно тесно. Холсты, мольберты, куча завершённых и ещё не законченных работ безмерно ограничивали свободу движений каждому из нас.
Художник и этот гость говорили по-французски. Звучало много комплиментов. Француз задавал очень чёткие вопросы и весьма профессионально оценивал всё то, что он видел. Убеждал нас в том, что на этих замечательных полотнах встретились Запад и Восток. Не просто встретились, а смогли слиться воедино и вдохнуть жизнь во все эти шедевры.
Конечно же, я не всё понимал. Мой французский язык был хорош, но очень архаичен. Это был скорее язык прекрасных романов девятнадцатого века, а не тот беглый разговорный, который был здесь так необходим. Но ведь его нельзя было усвоить без пребывания в среде язы ка. А я же никогда и никуда из Баку не выезжал.
Всё время, пока художник и его гость беседовали, шёл перевод. Он был предназначен для чиновников, что представляли здесь официальное искусство, и тех лиц, присутствие которых было обязательно во время любой встречи с иностранцами. Очевидно, что весь этот протокол заранее обговаривался с представителями соответствующих спецслужб. Перевод был первоклассный, но саму переводчицу мне трудно было разглядеть. Я честно старался запоминать каждое слово. Понимал, что всё то, что звучит в мастерской, невозможно будет услышать ещё где-то. Ну и всё это было просто очень интересно.
Здесь речь шла о том, что шар земной настолько мал, что ни одна культура не может укрыться от влияния другой. Француз говорил, что без влияния японской живописи не было бы импрессионистов, а без них не было бы русского авангарда, как и таких прекрасных работ, что находятся в этой мастерской. А ещё он говорил о восточной миниатюре, о средневековых рукописных книгах, о коврах и древних орнаментах. О том, что в искусстве всё решает, в конечном итоге, личность самого художника и его видение мира. И повторял, что всё это, от магии ковра до раскованности импрессионистов, сплелось воедино в работах этого прекрасного бакинского художника.