— Да, — подтвердил Роберт, — и даже с легким уклоном в анабаптизм.
Но тут Трулезанд перегнул палку:
— Как ты думаешь, Роберт, не созрел ли он для Великого крещенья? У него какое-то похотливое выражение глаз.
Они отложили лопаты и, взобравшись на груду брикетов, принялись внимательно разглядывать Рика. Тот рассмеялся:
— Ясно, друзья, вы парни что надо. Включу вас в программу первого же вечера. Публика от смеха животики надорвет.
Они сбрасывали брикеты, а Трулезанд рассказывал:
— Серьезно, я знал одного баптиста, фанатичного малого, он все хотел отучить меня от куренья, представляете, какой труд — я ведь никогда не курил. Создатель, говорил он, не курил сам и человека к этому не приспособил. Тогда я его и спрашиваю, как же он представляет себе человека, приспособленного для куренья. А он без запинки отвечает: «У приспособленного человека обязательно была бы отдушина для дыма. Может, сзади, на шее, может, еще где, во всяком случае, каждому понятно, что рот и нос человека — никак не божье устройство для дыма». Парень меня убедил, я так и не начал курить… Сказал «не начал» и вспомнил: а когда же мы начнем?
Квази знал и это. Он знал, что торжественное открытие состоится вечером в главном корпусе университета, знал расписание на первый месяц и знал даже, что поначалу они будут заниматься «во вторую смену» в помещении гимназии.
— Гимназия… — протянул Роберт. — Это слово мне не по душе.
Но Трулезанд хладнокровно ответил:
— Почему же, все дело в содержании. К примеру, кулек — это форма, а содержание — это то, что в кульке: пышки или опилки.
— Или простокваша, — подхватил Роберт.
Но тут они позабыли о проблеме формы и содержания. У подножья угольной горы поставил свой чемодан краснощекий молодой человек в зеленой шляпе с перышком, непромокаемом плаще и высоких сапогах. Сняв шляпу, он спросил:
— Извините, пожалуйста, это Роберт-Блюмштрассе, двадцать три?
— Спросим-ка дворника. — И Трулезанд показал на Квази Рика. — Господин дворник, это Роберт-Блюмштрассе, двадцать три?
Квази сполз вниз, изучил номер над дверью и важно кивнул, с трудом сдерживая улыбку.
Парень в шляпе поблагодарил и поднял чемодан. Но потом снова поставил, еще раз снял шляпу и обратился к Квази:
— Раз вы дворник, не подскажете ли, куда мне теперь идти? Я приехал учиться.
— Комната тридцать два, — ответил Рик.
Парень снова поблагодарил и пошел.
А Трулезанд громко спросил:
— Это что же, господин дворник, разве теперь и мужчин на повитух учат? Ведь здесь, кажется, районная школа акушерок?
— Верно, школа акушерок, — ответил Квази со всей серьезностью, на какую был еще способен.
Парень застыл на пороге, обернулся, вытащил какую-то бумажку из кармана и, внимательно перечитав ее, все-таки вошел в дом.
До того как прибыла следующая партия их будущих однокашников, они успели сбросить в подвал изрядную часть брикетов, причем Квази без конца с восторгом повторял: «Повитухи, а повитухи!» Он приветствовал каждого новичка вопросом, не хочет ли он тоже стать повитухой, и только потом сообщал ему номер комнаты. Всех прибывших Квази разделил на четыре смены, и каждый будущий студент хоть раз да услышал от него любимое словечко «квази». Так оно к нему и прилипло.
В обед Роберт с Трулезандом отправились в город и свели первое знакомство с актовым залом Андреаса Майера; второе состоялось два часа спустя.
Они сидели, благоговейно затаив дыхание, в мягких креслах и слушали приветственную речь его превосходительства ректора.
Ректор выглядел так, как иллюстраторы сказок изображают бравых пекарей или мельников: грузный, толстощекий человек со звучным голосом. Он мог бы и не подчеркивать, что он не оратор, но многократно это подчеркивал. Нет, говорил он, он и в самом деле не оратор, ему приходится витийствовать лишь по долгу службы; он — минералог, занимается камнями, с малолетства интересуется предметами, создаваемыми природой на протяжении тысяч и миллионов лет, а посему поспешность, с коей протекают неминералогические процессы, приводит его в замешательство, и, ежели в его вступительной речи, произнести которую он вынужден как ректор, это замешательство скажется явственнее, чем он того желал бы, он просит своих юных слушателей благосклонно выслушать его и извинить. По этой не очень складной речи, продолжал он глухим голосом, не следует делать заключения о его отношении к собравшимся; он, правда, считает, что непреходящую ценность имеет лишь то, что устояло под давлением не только столетий, но и тысячелетий. Однако человек ведь не камень, а порядки человеческие не окаменелость.
— Впрочем, — заключил он со вздохом, — не следует думать, что наша alma mater не менялась на протяжении столетий. Совсем недавно, в двадцатых и тридцатых годах шестнадцатого века, структура нашей высшей школы резко изменилась в результате новых веяний, под которыми я подразумеваю лютеранский дух. Этот дух так глубоко укоренился в наших стенах, что, как узнал я, познакомившись с одним манускриптом, «молодые люди из католических семей, вознамерившиеся изучать науки в нашем университете, не получали на то родительского благословения, ибо, — как говорится далее в этом документе, — отцы страшились, что лютеранская ересь, обретающая все большую силу, введет сыновей их в соблазн».
Более опытный и менее углубленный в свой манускрипт оратор заметил бы движение, прошедшее по рядам, как только студенты поняли, куда клонит минералог, но он ничего не замечал и не слышал шепота Трулезанда.