Война в свое время впиталась в самые поры Сталинграда-Волгограда и выходила из него с трудом, десятилетиями — так оживают, наверное, отравленные газами. Типичная картинка. Подходя однажды к дому-новостройке, в котором ему дали квартиру, Сергей увидел, что ватага ребятишек возится со странным предметом. Подошел ближе, взял в руки: оказалось, снаряд семидесятидвухмиллиметровой пушки с вывинченным взрывателем. Дело, судя по всему, обстояло так. Рыли строители котлован, вывернули экскаватором или бульдозером эту самую хреновину, выкрутили из нее запал — дело-то привычное — и, не связываясь с милицией-полицией, дабы не накликать себе лишних хлопот, выкинули ее в сторону. Чтобы под ногами не мешалась. Ну а кто же не знает: все, что мешается под ногами у взрослых, рано или поздно оказывается в руках у братьев наших меньших. И уж для них-то, будьте спокойны, обузой не окажется. В самый раз, вмиг приспособят под свои маленькие повседневные нужды — как будто вся их предыдущая мешкотня и была нацелена исключительно на поиск этой самой штуковины. И чем она опаснее, тем она им нужнее. Ну, прямо позарез необходима — и даже самые примерные из них, пионеры из пионеров и октябрята из октябрят (а февралята, стало быть, были бы из февралят?) тоже, как и их старшие братья по разуму, не в милицию и даже не в металлолом свою находку волокут, а прямо на испытания: в костер, как Жанну д-Арк, или в тотальную разборку собственными шустрыми ручонками. Будущие Кулибины и Резерфорды, а не только бульдозеристы и экскаваторщики, — особенно, когда палёным пахнет.
Пришлось Сереге самому выступить в роли старшего пионервожатого: вызвать по телефону-автомату милицию и, отогнав юных кладоискателей на более или менее приличное расстояние, ждать ее, усевшись на собственный «дипломат» — то было время, когда, его выдерживали и такие конструкции, а не только испытанные топтыгинские кресла, в которые с опаской въезжает он сейчас.
Сергей сторожил снаряд, а пионеры-октябрята, потихонечку, елозя задницами, подвигались к нему, стерегли его самого: чтоб не спер часом их находку, а во-вторых, — вдруг обезвреживать, взрывать станут прямо на их глазах? Ка-ак жахнет! Без них же вода не освятится…
Чтоб не забыть. Панельный многоэтажный дом стоял вдоль нитки железной дороги. Днем она бывала пустынна: лишь изредка в сторону тракторного завода проходили по ней нефтеналивные железнодорожные цистерны. Зато ночью, особенно под утро, земля, включая панельный дом на ней, содрогалась окрест: с тракторного, накрытые брезентовыми чехлами, вывозили на платформах танки. Наверное, с таким вот лязгом и тяжким подземным рокотом проходили по стране в Гражданскую бронепоезда, укутанные, как медсестры, до щелочек глаз броней величавого целомудрия. Дети просыпались и начинали, вздрагивая в такт дому, скулить — тоже, наверное, как в Гражданскую.
Что возят с Тракторного поезда сейчас? Воздух?
Между домом и линией находилась еще крошечная картонажная фабрика. Притулилась к насыпи и была с нею почти заподлицо. Квартира у Сергея располагалась на девятом этаже, все окна выходили на железку, а стало быть, и на фабричку, и Сергей, сидя за письменным столом, любил, отвлекаясь от очередного текста, разглядывать ее внутреннюю жизнь, благо все было как на ладони. Жизнь тоже была маленькая, поскольку на фабрике работали лилипуты. Дополнительно сплюснутые с высоты Серегиного обзора, бегали они короткими муравьиными шажками по двору то порожняком, то перетаскивая на закорках, как носят детей, пустые картонные коробки, которые казались огромными по сравнению с их собственными муравьиными масштабами. Трудись лилипуты в цирке, где их и видел когда-то в детстве Сергей, самый простой трюк наверняка бы заключался в следующем: дно у коробки раскрылось, раззявилось, и она накрыла своего носильщика с головы до пят. Съела. Поднимут потом коробку два могучих униформиста, а мелкого — и след простыл. Под праздники, под первое мая или седьмое ноября, некоторые экземпляры становились еще мельче, ибо выходили из фабричных ворот не только с помощью ног, но и задействовав частично короткие мускулистые руки. Не только людям, но и маленьким людям ничто человеческое не чуждо, к тому же большие и маленькие, судя по всему, пьют из одинаковых стаканов — какой же дурак возьмет в руки посудину мельче самого себя, своей человеческой утробки?
Здесь, как понял Сергей, было много супружеских пар: они вместе, взявшись за руки, входили утром на фабричку, а вечером тем же нежным манером, как будто не картонные коробки клеили и таскали весь день, а любовь изливали друг в дружку, выходили из ее ворот. Но случались и такие, что к воротам с работы шли в обнимку, а за воротами, на улице, хотя какая уж тут улица — между насыпью и унылой линией бетонных многоэтажек, — враз отпускали друг друга и, повесив головы, шли в разные концы. Значит, не совсем супружеские. Супруги — да не те. Не тех. Эти, может, и изливали, пользуясь несовершенством производственного процесса, а то и его частичной автоматизацией: фабричка маленькая, но и на ней маленькому человеку найдется укромное местечко для его маленьких, коротких нужд и радостей.
Сергей был надомником — за исключением тех дней, когда выезжал на старенькой «двадцать первой» «Волге» с шофером-казаком Витей Дородниковым, что холил ее, как больную кобылу, в командировки — и с высоты своего длительного и необременительного обзора сам себе напоминал какого-нибудь энтомолога с лупой, разглядывающего в траве чужую подспудную жизнь.
Жизнь была не просто маленькой, она была почему-то еще и печальной. Или казалась таковой, даже под праздники. Вивариум маленьких человечков: один директор тут был полнорослым, рыкающим, сразу узнаваемым — в ничтожном своем окружении, обрамлении он сам себе казался еще выше и больше: в ворота входил, пригибаясь, хотя там еще и запас, просвет порядочный был. Есть такой надменный хозяйский пригиб: пригнуться, чтоб зыркнуть. От этого хозяйского зырканья мелочь разлеталась брызгами — не просто по своим рабочим местам, но еще и под них, тоже с пригибом, отнюдь не хозяйским, а насекомным, почти, замирая, охладевая, под плинтус. До летаргии, до самоисчезновения. Сергей, честно говоря, не любил цирк, детей водил туда через силу: ему жаль было и примученных, как бы анестезированных зверей, и таких же, анестезированных, лилипутов. Впоследствии, уже в Москве, он неожиданно — дети, обожавшие цирк, тому причиной — подружился с одним из них, только цирковым, с крошечным татарином Равилем. Равиль выступал в паре с клоуном, похожим на директора картонажной фабрички, и у него была роль — удесятерять силы этого, и без того немаленького, своего партнера. Скажем, если тот загнутой, острой и длинной, как санный полоз, туфлёй давал ему под зад, то Равиль должен был метра на полтора подлететь вверх, а потом еще, загребая пятернями чадный цирковой воздух, изменить направление полета: горизонтально, вдоль сцены. Вот так! Подчиненные всегда усиливают начальников — даже если те полные импотенты.
Зал ржал. У Серегиных девчушек от смеха слезы на ресницах повисали: они и упросили познакомить с дядей-мячиком. А кто же откажет, если за кулисы, небрежно козырнув удостоверением, зайдет с двумя детьми корреспондент «Комсомольской правды»? Кто же устоит — даже если и не мячик? А прирожденные директоры тем более.
Равиль маленький, корявенький, но руки-ноги у него скручены, спряжены не из теста, а из металлической дратвы — структура их и придавала ему эту жилявую корявость. Не исключено, что он и в самом деле сильнее своего «директора». Сергей сдружился с обоими. Пока «директор», который и впрямь был в этой паре начальником, водил его детвору по закулисью, позволяя потрогать слона за хобот и посмотреть льву в глаза, что, по его уверенью, обеспечивает женщинам красоту и власть — Серегины погодки, воодушевленные своими амбициозными ожиданиями, вперялись, через решетку, бедной анестезированной зверюге в осоловелые, желтые и увеличительно кошачьи и были страшно недовольны, когда та, по-кошачьи же, окончательно зажмуривала их и издавала ленивый престарелый храп — Сергей с Равилем все это время потихонечку выпивали. Равиль вынимал из тумбочки в своей «артистической» поллитровку, открывал, вставляя ее, как монокль или как пиратскую подзорную трубу, в глаз — что удивительно, и глаз его желтый, в крупную татарскую крапинку, чаинку — вон куда впериваться надо бы! — оставался целым, и шейка у поллитровки не страдала, не отколупывалась: из нее по-прежнему стрелять можно было. И уж конечно, ни грамма на его белоснежную манишку — в том и шарм был, что поджопник давали этакому херувимчику, сценическому пай-мальчику из самой что ни на есть расположительной семьи — не проливалось. Не пропадало втуне — все шло в стаканы, которые, уравновешенные двумя пожилыми огурцами, выставлялись все из той же весьма артистической тумбочки. Стаканы, черт возьми, действительно навырост — на третий уже не хватало!
Если б Равиль и на сцене показывал этот фокус-покус — откупоривание бутылки глазом, веком, ресницами, то оваций ему доставалось бы еще больше, чем за умелое преобразование директорского поджопника во взлет и посадку. По крайней мере, Сергей невольно зажмуривался, когда лилипут, как адмирал Нельсон, встромлял поллитровку горлышком себе в глаз и нарочито тужился, словно открытие предполагалось противолежащим органом. Зажмуривался Сергей даже не от страха пролития, чего, зная Равиля, даже предположить было невозможно, а исключительно рефлексивно, что и требуется в цирке в первую очередь.
Когда Равиль бывал в особом ударе, он сопровождал откупоривание звучным псевдонежданчиком, который просто невозможно было отличить от настоящего, всамделишного — разве что без запаха.
Представляете, какой бы оглушительный эффект имел этот трюк на посыпанной пропахшими аммиаком и миазмами опилками сцене?
Сергей, уже имевший к тому времени персональную «московскую» «Волгу», иногда развозил своих новых знакомых по домам. У Равиля не росла борода, но он обладал законной дебелой женой весьма внушительного роста. Равиль просил Сергея сопроводить его до пункта назначения, чтобы смикшировать семейную сцену, которая, как известно, крайних высот в таких случаях достигает именно в первые свои минуты. Законная обычно ждала его посреди комнаты, сидя на табурете, венский стул мог ее не выдержать, настолько дебелая. Безошибочно попав в замочную скважину, открыв дверь, Равиль, не разуваясь-раздеваясь, детскими трогательными шажками шел прямо к цели. И неизменно попадал в нее. Стянувши все-таки предварительно картуз, покаянно утыкался рыжей и вихрастой головой в арбузно упругий живот законной своей и всхлипывал. Два теплых величественных сугроба накрывали его без остатка. Похоже, Равиль изливал слезу туда, в ту безошибочно выцеленную им замочную скважину, куда обычно изливают любовь. Были его слезы настоящими или тоже эрзац, псевдо? — во всяком случае, когда оборачивался, чтобы окончательно попрощаться с Серегой, глаза его влажно блестели. Супружница же, не вставая с места, в зависимости от настроения, величаво посылала Сергею две разновидности жестов. Один, если настроение миловать, — в сторону кухни, где ударника сцены ждал ужин, другой, ежели настроение было казнить, — в сторону двери: вон!
Если в сторону входной-выходной двери, глаза у обернувшейся вслед за жениным перстом маленькой бестии блестели особенно влажно и лукаво.
Дети выросли, и Сергей потерял циркачей. К тому же, как позже выяснилось, с началом новых времен они уехали в Германию. Равиль подрабатывал там в гаштетах. Каждый посетитель мог пнуть карлика под зад — он умудрялся еще и перевернуться в воздухе, потом по-солдатски развернуться «кру-гом!» и, по-военному же приложив ладошку к виску, встать перед «обидчиком» как лист перед травой.
Иногда, если норма бывала заступлена, Равиль задирал ладонь не к виску, по-советски, а вперед и вверх:
— Хайль!
Гаштет отвечал дружным ржаньем: что с него возьмешь: лилипут, да еще и русский!
Жена теперь предпочитала ждать его не дома, а непосредственно на его рабочем месте, в гаштете: заграница как-никак. Господа хорошие и к ней подсаживались и, видимо, не с пустыми стаканами — по возвращению домой, в новую Россию, всё у них в семье перевернулось: пьет теперь жена, а Равиль в рот не берет. Летит теперь к ней после работы на постаревших своих кривеньких ножках, как к малому неразумному дитяти. Был он ее сыном, стала она теперь его неблагополучной, хотя во-он какая теперь, со стаканчиков, гора, дочерью. Бутылки, захоронки ее ищет и в унитаз сливает.
Партнер же его стал юристом, чиновником, большим человеком, в галстуке ходит. Какую маску себе приклеишь, та потом и прирастет. Собственно говоря, он, удачливый директор, и рассказал Сергею много лет спустя, как сложилась впоследствии жизнь не только у него, но и у «Малыша», как он всегда и звал Равиля.
«Малыш» — это и было всегда его сценическое имя, а не только амплуа.
Цирк на колесах — вся наша жизнь.
У Равильевского партнера глаза как глаза. А вот у Юрия Никулина, которого с течением времени довелось поближе узнать Сергею, они были как у лилипута. И роста нормального — вон на фронте даже в батальонной разведке служил — и директор, а глаза все равно как у льва в загоне. То есть — как у Равиля. Не рыкающие. Загон циркового круга — собственно, картонажная фабричка под Серегиными волгоградскими окнами и была таким кругом. Только директор там был явно не Юрий Никулин — выпадал из круга. В цирке можно быть слоном, а можно лилипутом — цвет, выражение глаз от этого не меняются.
Сергею даже в голову не приходило написать в «Комсомолку» об этой картонажной фабрике, благо что и командировки, расходов никаких не требовалось: сиди и строчи, не сходя с рабочего места. Что вы! Вокруг полно было куда более достойных тем. Прямо дуром пёрли на перьевую удочку: макни в чернильницу — и вот она, очередная поэма о кирпиче. И все равно: о чем бы ни писал Сергей из Волгограда, а заметки его всегда чуть-чуть горчили. Не был он записным комсомольским публицистом-оптимистом. Может, потому и отмечали его на редакционных летучках, стенограммы которых с опозданием, но доходили и до корпунктов на местах: дескать, в собкоровском периферийном корпусе появилось п е р о.
Окунал в чернильницу, а окуналось и на девять этажей ниже: в кружочек лилипутской картонажной фабрички. Интонация маленькой жизни, ингредиент печали, в которой, наверное уже в силу ее суженных размеров, орбит, концентрированнее, чем в большой, проступала, как пот, в лучших его материалах — возможно, Воронин способен был понять, почувствовать и это. Журналисты, разумеется, интересуется исключительно большими людьми, а вот литература, особенно большая, всходит на маленьких. Литература влекла Сергея больше, чем журналистика, даже столичная, и жизнь маленького человека всегда казалась ему загадочнее — может, потому что всегда ближе к смерти, ведь чем ближе к земле, тем ближе к смерти? — и щемящей: почти как своя собственная…
Еще больше «следов войны» было вокруг самого Волгограда. Лета не проходило, чтобы не взрывались: дети, выволакивающие оружие и боеприпасы из старых окопов, механизаторы, обрабатывающие и убирающие поля. «Солдатское поле» — назывался очерк, который написал, продиктовал в «Комсомолку» Сергей: о том, как сыновья солдат Большой Войны убирают поля, где проходили самые кровопролитные бои Сталинградской битвы. Коснулся и проблемы гибнущей детворы, да и взрослых, необходимости тщательной, а не наспех, как сразу после войны, «зачистки» мест былых сражений, которые вообще-то никто, кроме самой жизни, толком никогда и не разминировал. Рассказал в этом очерке и о поле, которое с войны не возделывалось. Оно лежит неподалеку от поселков Ерзовка и Гумрак, вдоль и поперек изборождено старыми, осыпающимися, забитыми бурьяном и полынью окопами и буквально нашпиговано взрывчаткой. Его показали ему местные комсомольцы, сами вчерашние солдатики, убиравшие хлеба на соседних массивах. Каждую весну сюда пытаются загнать трактор, но он движется до первого взрыва. Рванет — слава Богу, если тракторист не покалечится — и застрял, уткнувшись носом в очередную затравеневшую рытвину. По его же следам вытаскивают калеку, очередного инвалида Сталинградской битвы, другим трактором. И так до следующей весны, пока опять под давлением сверху насчет расширения пахотного клина не вспомнят об этом злополучном куске земли. Судя по всему, бои тут шли позиционные, окопные, поле не раз переходило из рук в руки, видать, и в рукопашную сходились тут: и целые, и гнутые, проломленные, будто схватка шла на топорах, русские и немецкие каски валялись вперемешку.
Похоронных команд в Советской Армии во времена Сталинградской битвы еще не было, их ввели только в сорок четвертом году, под большие генеральные наступления — во времена больших отступлений погибших преимущественно и закапывала сама жизнь. Много лет спустя, уже в новом времени, Сергей Гусев побывал в окрестностях Старой Руссы и в ней самой. Молодежные отряды «поисковиков», современных солдатских следопытов вынимали с предосторожностями, с какими выбирают корешки пересаживаемого дерева, извлекали из лесного дерна и болотистых торфяников солдатские кости. Попадались и куски ткани, и совершенно нетронутые тленом кирзачи, и даже фрагменты человеческих тел: русские болота с их затрудненным газообменным дыханием, оказывается, хорошо приспособлены для многолетнего сбереженья не обремененных салом солдатских тел времен великих отступлений или заваливанья противника собственными трупами, точнее — трупами собственных солдат, что всегда и везде, не только в России, именовалось своей противоположностью: позиционными наступательными боями.
Сперва мучительно и бесконечно — взад, потом, пердячьим же паром, еще мучительнее — оттудова.