— Испекся! Мы кому хошь рога обломаем.
Находились и солидарные с этим, но большинство отвечало:
— Полно чепуху-то городить! Ты сам-то комол, тебе ли другим рога ломать. Да и к чему это? Делать дело надо, а не рога ломать.
Спокойно, по-душевному стал вести себя. И вместе с обидою на то, что он же для них старается, а они этого не понимают, прошло и пустое мнение о том, что крестьянин наш эдакий от серости и неразумности упрямец. Люди стали добрей, доверчивей к нему. И открылась ему судьба каждого маленького польца: живыми голосами заговорила с ним земля. Пожилые мужики стали советоваться с ним:
— Тут, пожалуй, вот что в расчет надо взять. Поле-то это сначала у Степана-покойника было — ничего не росло на нем. Потом как с сыновьями-то Степан разделился, перешло к Василию. А Василия закрутило, завертело, и крышка. Чтобы на поле росло, надо навоз, а чтобы навоз был, надо скотину, а скотину купить, надо деньги, а деньги можно взять, как хлеб продашь. Василий бился, бился да и продал землю Михаилу, сам в работники пошел. А земля-то совсем отощала. Михаил, помните, работяга был, взялся по-хорошему, да надорвался на работе и помер. А Анна баба, чего она может? Опять отощала земля. Так и в колхоз перешла. А у нас ведь что получается пока: все вроде наше и все ничье. Заправки-то в землю нет настоящей. Что и есть, валим как попало да куда придется. Я к чему говорю — надо сюда навозу погуще положить. К примеру, возим навоз в Червониху, а зачем? Там землю держали в справном теле. Года два она и так еще ничего будет. А сюда надо бы обязательно.
Так вот сообща, помаленьку пошло дело. В колхозах, которые он обслуживал, урожаи росли, и он стал для всех не Тарасов, а Николай Иванович! Когда приходили провести беседу или собрание, приятно было слышать, как кричали, звали людей:
— Поживей там поворачивайся, Николай Иванович пришел!
Бывало, по осени глядишь на этакий рослый хлебище, и сердце поет!
С людьми на работе он научился ладить по-доброму, а вот отношения с девушками складывались не так, как хотелось и мечталось… Сразу и не скажешь, отчего. Агроном, да в то время, когда грамотных людей в деревне было не густо, являлся фигурой значительной.
И уважение от людей у него было. Словом, женихом он считался завидным, а вот поди ты — не везло в любви… Сам он относил это к тому, что считал себя человеком неказистым — не такие, думалось, сводят девчат, с ума. Маленький, чернявый, худощавый, неловкий в манерах — куда там звезды с неба рвать. Но это его убеждение было несправедливо. Хуже других наружностью он не был. Черные глаза были у него выразительны, сложением складен, лицо румяное. Да мало ли невысоких худощавых парней есть, и как еще кружат девчатам головы, ой-е-ей! Тут, пожалуй, действительно несколько причин. Не хватало у него смелости подойти запросто к девушке, как другие, заговорить, пригласить потанцевать. Терялся он ответить как надо, если девушка первая заговаривала с ним. Вообще был с девчатами и ненаходчив, и робок.
Одной из причин было и то, что деревенские девчата считали его не парой себе — все-таки агроном! Возьмет ли замуж — кто его знает? Может, и от других уведет, и к себе не приведет. Только душу зря ранит. Ему такие соображения и в голову не приходили, и он удивился бы и обиделся, узнав об этом. Ему говорили и сам он видел, что Люба Сосновцева влюблена в него. Но он не любил ее, а влюбился в Сашу Поливанову. Саша вышла замуж за другого. Горько было ему… Ой как горько! Но странно, вскоре стало легче, и он понял, что не любовь была причиной его страданий, а уязвленное самолюбие. Такая нескладуха с девушками шла у него до тех пор, пока в школу не приехала новая молоденькая учительница Вера Степанова. Им приходилось часто бывать вместе. По заданию райкома ходили по деревням с беседами. Он рассказывал колхозникам новости жизни страны, зарубежные события, а она беседовала на атеистические темы. Его слушали с интересом не оттого, что он лучше говорил, а потому, что тема бесед его была интересней для слушателей. Говорить об атеизме в деревнях, где у стариков и пожилых еще крепка была вера в бога, было очень трудно и сложно. Они знали: объяви, что будет беседа на атеистическую тему, и слушателей не соберешь. Да и соберешь, что толку? Верующие не придут. Поэтому и ходили они вместе. Объявлялось, что будет лекция о внутреннем и международном положении, а перед этим выступала Вера. Волей-неволей старикам и пожилым, любившим послушать, что на свете делается, приходилось слушать и Веру. Неприятие ее убеждений очень огорчало учительницу. Иногда она в отчаянии говорила:
— Ну зачем это все? К чему? Ведь они все равно не разуверятся — это у них в кровь въелось.
— Ишь ты какая ретивая, — возражал он. — Пришла, сказала: не верьте, во что всю жизнь и вы, и ваши отцы, и деды верили! Это, мол, глупо! Чему верить-то? А ведь заявление о глупости веры говорит и о глупости верующего. Тут и самолюбие бунтует, и их прошлое, и обычаи, и привычки. Люди родились — крестились, женились — венчались, в гости друг к другу шли в христов праздник. Да и теперь вовсю ходят. Это их жизнью было. А тебе бы раз — и точка. Больно скора.
— Это я понимаю все, но когда на тебя смотрят и только не говорят: «Молчала бы лучше, чего ты в жизни знаешь-то?» — тяжело ведь…
— Я сначала тоже переживал, — признавался он и рассказывал, как нелегко начиналась его работа. Разговаривая с другими девушками, он языком точно камни ворочал, а с ней говорил легко. Наверное, потому, что они заинтересованно делали одно дело. Она была какая-то понятная, своя, точно сестра ему.
Однажды его напрасно обидели на работе, и он пошел к ней, чтобы найти утешение, — ему надо было рассказать ей все, потому что он знал — она его поймет, Он не задумывался, почему его тянет именно ей рассказать о своей боли. Но тянуло ведь…
Вера жила при школе, в небольшой комнате с отдельным крыльцом, чистой, но бедно обставленной. Казенная кровать, тумбочка, стол у окна да четыре табуретки — вот и вся мебель. Своего еще не нажила, что дали от школы, то и было.
Он пришел очень неудачно — Вера делала уборку. Занавески, накидушки, скатерть, пододеяльник, простыни, только что постиранные, болтались на веревке под окном. Без этой привычной белизны все в комнате выглядело серо и особенно бедно. Сама хозяйка, босая, в ситцевом застиранном, белесом платьице, мыла пол. Услышав шаги, она обернулась и, ойкнув испуганно, торопливо присела на полу так, что и мокрые босые ноги скрыла платьем. Она сидела, вцепившись в подол платья и прижав его к полу, смущенная до того, что слезинки пробились на ресницы. Он стоял, растерянный, не зная, что делать. Как выкатился на улицу, и сам не помнил. Шел прочь, все коря себя: «Какой же я дурак — вперся, не поглядев. А ведь и постучать бы сперва полагалось. Поди-ка, она думает: „До чего же воспитан хорошо — лезет без спросу!“ В глазах у него неотвязно стояло ее лицо, по-девчоночьи пухленькое, от смущения нежно румянившееся. Он видел и теперь ее большие серые глаза, опущенные густые пепельные ресницы, на которых посверкивали слезинки, точно росинки в светлое утро на траве. Он будто впервые видел ее, впервые ощутил, что она ведь тоже девушка, и девушка робкая, стеснительная и очень милая, добрая к нему. И только теперь дошел до него смысл слов, которые он, как-то идя с нею, услыхал случайно:
— Ишь ты, какую обхаживает! Губа-то не дура.
С этого раза им стало труднее друг с другом, смущались оба… А он стал скучать, как не видел ее. Это в душу ему постучалась любовь. Тихонько этак постучала и прошептала — отворяй, пора. Он не мог теперь говорить с нею о делах и лекциях, как прежде. Не мог говорить и о своем чувстве, потому что оно не вызрело еще настолько, чтобы, неудержимо властвуя над ним, само находило и нужные слова, и тот самый единственный тон, который мог выразить все полно и горячо.
Такие вот отношения их длились с пол года. Давно стало признанным, что в деревнях все про всех знают. Их часто видели вместе, видели, как он посматривал на нее, видели, как она отвечала взглядом на его взгляд, видели и слышали, как они увлеченно разговаривали, видели, что заходил он к Вере запросто, знали, что ни тот, ни другой ни с кем больше не встречался. В деревнях, как и всюду, тоже есть собиратели грязи. От них пошел слушок, что раз уж он к ней заходил домой у всех на виду, то уж, знамо дело, поди-ка, не без греха у них. Зайти в дом к девушке без приглашения ее родителей считалось делом невозможным. Тайком, скажем ночью в окно, не видят, и слава богу, куда ни шло, а чтобы у всех на виду— ни-ни! Большинство людей смотрело на их отношения просто: полюбили и хорошо, но чего тянуть? Надо свадьбу.
После этого случая какая-то тень пролегла между ними. Он все больше понимал, что не может без нее, нужно встретиться, объясниться, извиниться наконец. И встреча эта произошла. Она ходила в село в магазин за книгами и возвращалась, держа связку книг. Она шла полевою тропою, вилявшей в колосившейся ржи, только голова была видна. Тропка выводила к опушке леса, а потом опушкою шла к школе. Он глядел на нее, спрятавшись за кустом. На ней было синее платье белым горошком, под ветром так и льнувшее к плотной крепкой фигуре. Ветер вытрепал из волос ее прядку, она трепыхалась по лицу, щекотала — Вера, улыбаясь, ловила рукою эту прядку и прикладывала ее на место. Вдруг она приостановилась, подогнула одну ногу и попрыгала по тропинке, как девочка, играющая в классы. Это настолько растрогало его, что он и думать забыл, зачем ждал ее. Так она и ушла. Но его уже неудержимо влекло к ней, и он решился подстеречь ее на лесной дороге. Это было очень удобно. Лесом он забежал вперед и пошел навстречу, будто шел по своему делу и встретился с ней случайно. Увидев его, она вроде и не удивилась, как ему показалось, только строго посмотрела на него. И он понял, что это так и должно быть. А как же еще после того, что ей из-за него пришлось вытерпеть?
— Понимаешь ли… — забыв и поздороваться, сбивчиво начал он, — я все хочу… Мне как-то неловко… Я ведь не хотел… Люблю я тебя…
— А я знаю, — просто ответила она.
— Знаешь? — удивленно и обрадованно спросил он.
Он говорил ей какие-то слова, но она по голосу, по взгляду его слышала другое: какая ты милая, хорошая, самая лучшая! В ее словах и он явственно слышал: как хорошо, что ты пришел, как хорошо, что ты со мною! Впереди послышались чьи-то шаги, и они оба испугались.
— Так я пойду, — торопливо сказал он.
— Иди, — с благодарностью, что он понял ее, проговорила она.
Школа стояла на отшибе от деревни, и, как постемнело, он, таясь, чтобы не увидели, пришел туда. Став под деревом школьного сада, он глядел на открытое окно ее комнаты, в котором билась под ветром белая тюлевая занавеска, иногда белым крылом выпархивавшая наружу. Он глядел на это окно с одной мечтой, чтобы она выглянула хоть на минутку. Она вышла на крыльцо и пошла туда, где он прятался. Это поразило его. Он подумал, что она просто шла куда-то по своему делу, но когда она, потупясь, стала перед ним, он понял, что она шла к нему.
Месяц высветил землю, и, чтобы свет его случайно не открыл их людям, они ушли в густую тень деревьев. С того вечера они тайком встречались каждый вечер. Он нежил и ласкал ее, и наслаждался тем, что она отвечала ему такою же любовью.