— Воронежского…
— Да ну! — просиял полковник. — Ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.
— Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.
— Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…
Судьбы трех главных действующих лиц этой старой истории сложились затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был Освобожден из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную эпоху с избытком хватило бы на три человеческие жизни…
СКАНДАЛ В ЛАЗАРЕТЕ
Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъем с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось еще и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всем этом городе только длинный ряд освещенных окон корпуса светился над глубоко еще спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставания, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.
Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда незаметно для офицера и дежурных дядек счастливцу представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоеного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока.
Большим затруднением, однако, служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вел через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.
В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати также здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне, однако, ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.
Маленькие кадеты, обыкновенно с детской наивностью, пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казенными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казенный градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.
Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нем старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с Маленькими, если это происходило без свидетелей.
На второй день пребывания в лазарете малыши мне доложили, что накануне за завтраком дежурный фельдшер в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то Просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю при первом своем с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай.
Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в курилке — обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить свое неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса», который должны были дать кадеты, находящиеся в лазарете, этому фельдшеру, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдет к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета.
Провести постановление строевой роты должен был я как ее представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушел к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие.
На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича — Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернера своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом.
Большой и важный, с красивой бородкой на две стороны, по случаю какого-то праздника во всем блеске своего парадного генеральского мундира и орденов, он долго стоял передо мной, склонив голову набок и рассматривая меня с головы до ног, словно видя в первый раз, а затем медленно и многозначительно произнес: «Был конь, да изъездился, был кадет, да испортился», — и посоветовал мне немедленно написать письмо отцу, чтобы он взял меня из корпуса на время «по болезни», пока… все утрясется.
В мое время это была мера, применявшаяся в кадетских корпусах по отношению к кадетам, хорошо учившимся и добропорядочного поведения вообще, но которые в период формирования ни с того ни с сего начинали дурить и беситься. Обыкновенно этот период кадеты переживали во второй роте, то есть в четвертом или пятом классе, почему эта рота считалась среди воспитателей самой трудной, в ней кадеты были не большие и не маленькие. У меня, как совершенно правильно определил директор, этот период запоздал и совпал с шестым, а не пятым классом.
Отец мой, сам бывший кадет, прекрасно знавший корпусной быт, сразу разобрался в положении вещей, и через неделю я уже жил в родной усадьбе на положении ссыльнопоселенца.
Должен признаться: за все мои учебные годы это был самый счастливый период моей жизни. Увлекшись охотой с борзыми, я, правда, забросил науки и, вернувшись через три месяца в корпус, срезался на весенних экзаменах и засел на второй год в шестом классе, но, положа руку на сердце, никогда не жалел и не жалею до сих пор этого «погибшего» для меня года, давшего мне взамен перехода в седьмой класс столько охотничьих радостей, жгучих и полных.
НОВИЧКИ И «МАЙОРЫ»
Воронежский великого князя Михаила Павловича кадетский корпус, который я кончил перед первой мировой войной, делился на четыре роты, причем в младшую, четвертую, входили два первых класса и одно отделение третьего. Сам я в этой роте не был, поступив сразу в четвертый класс, как выше упоминал, и познакомился с жизнью «младенцев», ее составлявших, благодаря младшему брату моему Евгению, принятому в первый класс тогда, когда я уже состоял в строевой роте.
В качестве старшего брата, уже не ребенком, а сознательным и рассуждающим юношей, я присутствовал при вступлении братишки в корпус и наблюдал его первые кадетские шаги. Привез на экзамен Женю отец, я же являлся свидетелем того, как на медицинском осмотре была забракована после выдержанных экзаменов целая куча ребят под мрачное молчание отцов и стенания мамаш и детей. Зато после того, когда в коридоре наконец выстроили шеренгой всех прошедших экзамены и осмотр, на них было приятно смотреть. Это были крепкие, как орехи, румяные малыши, без всякого сомнения годные вынести годы кадетской муштры.
С этого дня я стал почти ежедневным посетителем четвертой роты и с интересом наблюдал ее жизнь и быт. Первые две недели все сто вновь поступивших в младший класс ребятишек ревели без перерыва в сто голосов, требуя, чтобы их освободили от заключения и отпустили к маме. На всех дверях и входах сутки подряд в это время дежурили дядьки, зорко наблюдая за тем, чтобы малютки не удрали из корпуса. В большинстве случаев семьи новичков жили в сотнях и тысячах верст от Воронежа, с каковым фактом малыши совершенно не считались и норовили при первом же недосмотре за ними удрать, хотя бы и в одной рубашке, домой. Особенной привязанностью к родным местам отличались маленькие кавказцы, от тоски по родным горам и семье первое время чахнувшие и хиревшие, а иногда и серьезно заболевавшие.
Немудрено поэтому, что дежурному по роте офицеру-воспитателю приходилось первое время все двадцать четыре часа его дежурства не столько начальствовать и приказывать, сколько вытирать десятки носов и реки слез и по мере своих сил и способностей успокаивать маленьких человечков, пришедших в отчаяние от первой разлуки с родной семьей.
Впрочем, не лучшим было положение дежурных офицеров и позднее, когда детишки привыкли к корпусу и им уже не требовалось вытирать носов и слез. Две сотни маленьких живых, как ртуть, сорванцов с утра до ночи звенели пронзительными дискантами в классах и коридорах, играли, дрались, бегали и давили друг из друга «масло», иногда по двадцати душ зараз устраивали малу кучу и просто бесились.
Разнимать драки и усмирять всю эту возню было совершенно немыслимо и бесполезно: едва прекратившись в одном месте, она немедленно начиналась в другом углу огромного помещения роты. Поэтому служба воспитателей в четвертой роте была своего рода чистилищем, через которое, однако, каждый из них должен был пройти, доведя свое отделение до выпуска и приняв новое. Офицеры после дежурства здесь выходили потными, красными и совершенно измученными.
Когда я пришел в младшую роту в первый раз, у меня буквально зазвенело в ушах от неистового крика и топота по паркету сотен маленьких ног. Явившись по уставу в дежурную комнату за разрешением повидать брата, я застал в ней на редкость колоритную картину: оглушенный и совершенно ошалевший бравый подполковник сидел посреди комнаты на стуле в обществе десятка ревущих во весь голос ребят, из которых двое лежали головами на его коленях. На мой рапорт подполковник только жалко улыбнулся и развел руками, показывая всю свою беспомощность. Приходилось поэтому действовать самому.
Выйдя в коридор, я поймал поперек живота мчавшегося куда-то мимо «младенца» с оттопыренными, как крылышки, крохотными погонами на плечах и приказал ему разыскать и привести ко мне Маркова 3-го. По старому военному правилу, заведенному еще в николаевские времена в корпусе, как и вообще повсюду в военной среде, если в корпусе, училище или полку было несколько лиц, носивших одну и ту же фамилию, то они различались не по имени, а по номерам, дававшимся в порядке старшинства. Я поэтому в корпусе был Марковым 1-м, мой однофамилец — казак из второй роты был 2-м, а братишка числился Марковым 3-м.
Найти этого последнего, однако, оказалось не так просто: во всех помещениях роты шла общая возня и, по полученным мною сведениям, он должен был находиться на самом дне огромной кучи кадетиков, визжавших, как грешники в аду, и барахтавшихся на полу коридора. Вытащив наугад за ногу двух или трех, я наконец обнаружил и Маркова 3-го), вымазанного чернилами и пылью, как Мурзилка, и ярко-красного, как пион, от увлекательной возни.