Первой вышла Ворожея — крупная черно-пегая корова с тяжело отвисшим выменем — вожак всего стада. Она посмотрела на толпу и вопросительно промычала, а кто-то истерически крикнул:
— Ворожеюшка!!
И от этого крика, как от удара, качнулась толпа, послышался женский плач, каким в деревне провожают покойника, — надрывный, с причитанием в полный голос. А из ворот выходили черно-пегие ярославки и привычно устремлялись в поле, думая, что их выгнали на росу, но на дороге в поле стоял Мокеич и, щелкая кнутом, заворачивал стадо на большак, идущий на восток. Мокеич был назначен ответственным за перегон стада и, гордясь своим положением, строго покрикивал на доярок, которые гонялись за молодняком, прорвавшимся к полю.
Он был красив в своем черном суконном армяке, подпоясанном красным кушаком, с длинным кнутом, перекинутым через плечо. Когда он щелкал им, то приподнимал левую ногу, может быть потому, что центр тяжести перемещался на правую, может быть для особого шика.
От овчарни вприпрыжку бежали овцы, бестолково шарахались в стороны, блеяли разноголосо, а мальчишки гнались за ними с криком: «Арр-ря-а-а!!!», от чего овцы метались, выпучив свои невыразительные глаза.
Но вот наконец, смешавшись в одно огромное пестрое стадо, коровы, телята, овцы устремились по большаку, усаженному старыми березами. Впереди ехали две подводы, и на передней, важно подергивая вожжи, сидел Павлушка, окруженный звенящими бидонами и подойниками. Второй подводой правил Прошка. Шагая рядом c телегой, подчеркивая этим, что он жалеет коня, Прошка говорил натужно низким голосом, теребя пальцами мочку уха:
— Ты, Павлушка, коня-то не гони… Пущай идет сам… своим ходом, — а Павлушка, обиженный таким несправедливым замечанием, молчал, надув губы.
Впереди, в редкой березовой роще, поднималось солнце. Слева над лугами колыхался туман, и туда рвались коровы. Доярки сбились с ног, удерживая стадо на дороге, гоняясь за нетелями по росе, — мокрое платье хлестало по красным босым ногам. Потом пошли поля, и стадо кинулось в овес, выдирая его зеленые метелки, вытаптывая почти созревшее зерно. Марина, мокрая до плеч, бегала по овсу, путаясь в его густых зарослях, стуча зубами от холода, а коровы убегали от нее все дальше, разбредались по кустам, — стадо таяло на глазах.
Начали отставать телята, утомленные непривычно дальней дорогой. Рыжий лопоухий телок стоял, опустив голову, и жалобно мычал, глядя вслед уходящему стаду. Черная овца лежала в канаве, жарко дыша открытым ртом.
— Взять надо на телегу… овцу, — сказал Павлушка, укоризненно взглянув на Прошку: мол, что же ты, не видишь?
— И то, — солидно промычал Прошка. И вот они вдвоем потащили овцу волоком к подводе, кое-как взвалили и, вытирая пот с лица, пошли рядом, рассуждая о том, что в такую жару нельзя гнать скот.
Коровы с трудом переставляли ноги, неся переполненное молоком вымя, как тяжкий груз. Мокеич приказал остановить стадо возле ручья. Началась дойка. Все бидоны были быстро налиты до краев.
— Чего же теперь делать? — спросила Марина.
— Выдаивайте прямо наземь, — мрачно ответил Мокеич.
Белые пенистые струйки потекли по земле, сливаясь в лужицы; из них пили телята. Но молока было много, и оно текло ручейком. Белый ручей этот вливался в речку, вода стала мутной, и Мокеич, глядя, как белеет речка, сам белел от приступа бессильной злобы и горечи.
Тут же, возле речки, и заночевали, пройдя всего пятнадцать километров. Доярки спали, повалившись на землю вокруг костра. Павлушка подкладывал в костер сучья, а Прошка зашивал разорванную рубаху. Мокеич курил трубку, глядя поверх костра на звезду, дрожавшую над темной полосой леса. Нюра мыла посуду, — она была все такая же бодрая, как и утром, как будто в этом трудном пути ей одной было легко.
— Оно, конечно, война, — проговорил Мокеич, все так же глядя поверх костра и как бы беседуя сам с собой: — ходила-ходила и к нам пришла. И нас вот настигла…
— На войне людей убивают, а это что! — тоном взрослого сказал Прошка и перекусил нитку.
— А ты видал, молоко по земле льется, словно вода? Да разве это молоко? Это кровь моя льется! Кровь! — вдруг гневно закричал пастух, и Прошка испуганно юркнул под полушубок.
Павлушка лежал на спине, глядя на небо, усеянное звездами, и ему казалось, что там, на небе, тоже война, а звезды — это несчетные стада, которые гонят куда-то за Тулу; крупные звезды — коровы, помельче — нетели, а самые маленькие — овцы с ягнятками, а вот та светлая полоса — как ручей, что побелел сегодня от молока… И в школе говорили, что на небе есть Млечный путь.
Где-то совсем рядом ударил перепел в веселый свой барабанчик. Вокруг шумно дышали животные. Пахло парным молоком, и от речки тянуло сыростью. Павлушка вспомнил свой дом, и ему стало страшно при мысли, что он едет куда-то за Тулу и, может быть, никогда не вернется в свою деревню. И ему жалко стало всего, что осталось там, дома: и пеструю куцую собачонку Крошку, и самострел свой, и деревянного «козла», на котором катался с горы зимой. Павлушка заплакал.
— Чего ты? Чего? — прогудел Мокеич, накрывая Павлушку полушубком. — Это ничего… Мы, брат, сызнова скот разведем… Всего будет вдоволь. Человек, брат, все может… С той войны, как землю расковыряли, снарядами раздолбали, обесплодили, человек все в порядок произвел, сызнова землю обсеменил. Человек, брат, он…
Но чем больше Мокеич успокаивал Павлушку, тем горше плакал он, тем жальче было ему и телят, и овец, брошенных по дороге, и себя, и мать, лежавшую на земле в сыром платье.
— Не плачь, из тебя хороший хозяин вырастет… овцу вот пожалел! Она, не гляди, что тварь бессловесная, а все понимает, брат, все! У скотины тоже свое понятие, она ласку, как и человек, любит. Вон у Нюрки коровы больше всех дают молока, а все оттого, что руки у нее ласковые…
Где-то в вышине послышался отдалённый рокот самолета, и Мокеич умолк, настороженно прислушиваясь. Все смотрели вверх, напрягая зрение, стараясь отыскать самолет, а он, невидимый, летел среди звезд, возбуждая у людей восхищение силой человека и страх перед этой силой. Кто летел — друг или враг? И люди, снова возвращенные к своим тревожным думам, инстинктивно попятились в темноту, стоявшую вокруг костра, под ее защиту.
На заре поток животных продолжал свой путь на восток, разрастаясь с каждым часом, потому что на перекрестках дорог в него вливались стада ближайших колхозов, — так ширится, становится полноводной река, принимая в русло свое сотни притоков. И вот эта живая река вышла из берегов — затопила все поля и луга: скот брел без дорог, сметая на своем пути все, вытаптывая, поедая и тут же падая. На розовом ковре клевера валялись со вспученными животами коровы и овцы. Стада таяли и в то же время росли. Скот смешался, никто уже не мог сказать, где коровы колхоза «Пробуждение», — двигалась на восток пестрая лавина, окутанная, пылью, ревущая, страшная в своем напоре.
Повозка, на которой ехал Павлушка, очутилась в самой гуще этой лавины, когда в вышине снова раздался рокот самолета.
Теперь Павлушка ясно видел и крылья и хвост темнозеленой машины. Она сделала круг над стадами и, почти камнем упав вниз, промчалась над самой головой Павлушки, и тотчас что-то треснуло так оглушительно, словно распарывался весь небосвод. Скот шарахнулся, и вся лавина вдруг пришла в смятение, видя, как падают на землю животное, сраженные какой-то неведомой силой.
Вот пробежала корова, волоча за собой что-то розовое, наступая на это розовое задними ногами, упала, и Павлушка увидел на земле трепещущие внутренности. Как безумная, металась черная овца и вдруг исчезла под копытами налетевших на нее коров. Павлушка видел рога, хвосты, копыта, пыль и в этой пыли солнце, похожее на яичный желток, тусклое, чужое солнце. Он слышал стоны, и рев, и блеянье, но все зги звуки подавлял непрекращавшийся треск вверху, там, где кружился самолет, сеявший смерть.
Запах крови дурманил животных. Чуя что-то недоброе, шалея от страха, скот бросался с кручи в овраги, заполняя их своими изломанными телами, налетая со всего разбегу на камни и деревья, сшибая с ног тех, кто был слабее, давя их с мычаньем и ревом.