— Она сказала: не ждите!
Церемония омовения началась. Тетушка Бай села на кан, поджав под себя ноги. Перед ней поставили большой медный таз, наполненный горячей водой, настоянной на акации и полыни. От посуды поднималось густое облако пара. Старухи родственницы, а также все те, кто был помоложе — невестки и снохи, — приступили к «наполнению таза», то есть принялись бросать в сосуд медные монеты, сопровождая каждое свое движение словами: «Долгие лета знатному сыну! Долгие лета!..» За медяками в воду последовали орешки арахиса и несколько яиц: обычных и крашенных красной краской. Как я узнал позже, подношения и деньги (их, понятно, было не слишком много, хотя никто не считал) забрала себе тетушка Бай, к которой вся моя родня испытывала чувство большой благодарности за то, что та, пренебрегая своей Славой, снизошла до нас и провела как надо мое омовение, из чего, кстати говоря, все заключили, что ее невестка все же была виновата, и виновата крупно.
Во время омовения тетушка Бай наговорила мне целую кучу добрых слов, не пропустив из своего набора ни одной фразы: «Головку обмоем, будет сиятельным князем. Животик помоем, знатными станут потомки. Яички ему прополощем, уездного должность получит. Побрызгаем грудку — начальником округа станет!» Все прониклись к тетушке еще большим почтением. Еще бы! Из таза она извлекла лишь жалкие медяки, а, несмотря на это, высказала полный словарь благих пожеланий, ничего из него не выбросив и не утаив. Редкого достоинства женщина! Правда, я так и не стал ни уездным, ни окружным начальником, и все же я испытываю к тетке Бай большую благодарность хотя бы уже за то, что она меня очень хорошо помыла, возможно, даже лучше любого уездного начальника.
После омовения тетушка Бай прогрела мне самые важные суставы и темечко лекарственной палочкой, спрессованной из имбирной и полынной крошки. Может быть, именно поэтому, дожив до преклонного возраста, я ни разу не заболел ревматизмом. Потом повитуха смочила в настое зеленого чая кусок новой синей ткани и с силой протерла мои десны — места, где должны появиться зубы. Я заревел, но мой плач (по словарю всезнающих тетушек он назывался «криком у таза») все восприняли как счастливое предзнаменование, хотя мне не очень понятно, существуют ли в природе младенцы, которые не плачут в такие минуты — кстати сказать, лишаясь тем самым своего счастья. В конце церемонии тетушка Бай трижды стукнула меня луковицей, приговаривая: «Будь умненьким! Будь шустреньким!» Ее завет впоследствии, кажется, свершился: моя голова своим умом порой действительно мало отличалась от луковицы.
После всех этих заклинаний луковицу полагалось забросить на крышу дома, а сделать это должен был отец. К счастью, отец появился вовремя. Оживление, которое вызвал его приход, трудно передать обычными словами. Все сразу бросились к нему с поздравлениями, и отцу поминутно приходилось кого-то благодарить, кому-то низко кланяться. И все же он успел бросить взгляд на кан, где лежал я, чистенький, с прилизанными волосиками на красной головке, овеянной ароматом акации и полыни. По всей видимости, я оправдал надежды отца; он остался доволен моим могучим ревом. Свое удовлетворение отец выразил тем, что протянул тетушке Бай больше двух чохов монет, которые он вынул из своего кошеля.
Радость отца понять нетрудно. Моя мать до меня родила двух мальчиков, но оба они так и не выжили. Первого назвали девичьим именем Хэйню Чернушка — и даже прокололи ему мочки ушей иголкой. По народным поверьям девочка обычно дольше живет, видимо, оттого, что она низкой породы. Однако мой братец прожил недолго. Потом родился второй мальчик. Говорят, что как-то в канун Нового года мать, съев пельмени, вышла за дверь и крикнула: «Черненький! Беленький! Садитесь на кан, съешьте пельменьчик!» Появился на свет Беленький. Малыш с таким странным происхождением за свою жизнь успел съесть самую маленькую порцию пельменей и навсегда нас покинул. По какой причине он ушел от нас, я не знаю, но все, что я здесь рассказал, — истинная правда. Помнится, когда в детстве я не мог угомониться перед сном, мать рассказывала мне историю о том, как она звала Черненького и Беленького, и тогда я сразу же накрывался с головой и прикидывался спящим, потому что очень боялся, что меня увидят мои братцы.
Внешность отца я описать не могу, так как он умер до того, как я стал разбираться во внешнем облике людей. Значит, об этом можно особенно и не распространяться. Скажу лишь, что он был знаменным солдатом «без бороды и с желтым лицом» — такую надпись, выжженную на деревянной дощечке, прикрепленной к поясу отца, я видел, когда он отправлялся на дежурство в Императорский город. Мне тогда было лет восемь-девять.
Даже в самом прекрасном явлении, как известно, можно всегда найти недостаток. Так случилось и в церемонии моего омовения: старшая сестра к нам не пришла; Шестому братцу не сподобилось сытно поесть; тетка не «бросила деньги в таз», а вместо этого занялась картежной игрой и выиграла несколько чохов. И все же я могу сказать, что омовение в целом прошло вполне успешно. Кажется, никто не обиделся, и дело обошлось без пьяных ссор, за что я очень благодарен Фухаю, который разбавил вино водицей. Но вот если бы меня спросили, кто, на мой взгляд, больше всего заслуживает упоминания в тогдашней истории, я ответил бы — старый Ван, хозяин лавки «Торговая удача», который не просто пришел ко мне, но и принес в подарок свиные ножки!
Лавочник Ван, уроженец Цзяодуна[38], ко дню моего омовения прожил в Пекине не меньше шестидесяти лет. Он приехал в столицу восьмилетним мальчуганом, долго ходил в учениках, обучаясь искусству приготовления свиных ножек и фаршированной утки. Постепенно он дослужился до старшего приказчика, потом стал хозяином заведения, в котором продавал товар на вынос. Свою собственную мясную лавку он собирался открыть еще тогда, когда ему исполнилось тридцать, потому что в этом возрасте, как известно, наступает становление[39]. Мечтал он развернуть свое торговое дело широко и как надо, но, хорошенько прикинув, скоро понял, что торговля в небольшой мясной лавчонке — занятие ненадежное. Эти лавки постоянно открывались, но и быстро разорялись. Наступили такие времена, что даже его хозяева, владельцы ряда «Торговая удача», вынуждены были прикрыть дорогое ресторанное заведение, где продавали вино и утку по-пекински. Ван заметил, что старых покупателей мяса, особенно из числа знаменных людей, становится все меньше и меньше. И тут пришла в его голову мысль: а что, если разделывать мясо как-то по-иному, не так, как прежде? Скажем, резать его на тонкие, как полоски бумаги, ломтики, но так, чтобы куски казались бы крупными. Теперешний покупатель хочет видеть товар покрупнее, а весом поменьше, потому что сейчас он покупает мяса всего на сто, от силы — двести медяков, то есть на одну-две большие деньги (в те времена в Пекине сто медяков равнялись большой деньге, а десять денег составляли одну связку монет, или чох).
Старый Ван на своем цзяодунском наречии, которым он разбавлял наш пекинский говор, часто с возмущением говорил:
— И куда только уходят деньги? Куда они деваются?
В те времена такие люди, как лавочник Ван, не могли себе позволить одеваться, как им заблагорассудится, поэтому Ван купил себе первый атласный халат на бараньем меху, кстати сказать, видавший виды, лишь ко дню своего шестидесятилетия. Всякий раз, одевая обновку, он сверху накидывал синий домотканый балахон, который после каждой стирки превращался в железную броню. Лавочник очень любил свой балахон, однако, к его огорчению, ткань, из которой он был сшит, скоро исчезла из продажи, и, как старик ее ни искал, найти так и не смог, поэтому в конце концов ему пришлось купить «бамбуковку», которая при каждом движении издавала странный хруст. «Бамбуковый» балахон, отличавшийся весьма необычным звуком и цветом, пришелся не по вкусу местным псам, равно уличным дворнягам и домашним собакам, которые выражали свой протест истошным лаем. Спустя некоторое время, когда все пекинцы, от мала до велика, стали носить одежду из заморской ткани, собаки постепенно смирились с новшеством и лаять перестали, наверное, одежда из «бамбуковки» им тоже стала казаться обычной.
В жизни старого Вана бывали дни, когда он, вооружившись кошелем, обходил своих должников. Он шел по улице, внимательно смотря по сторонам. Эх! Почти все новые лавки на своих вывесках имели слово «заморский»: «Заморские товары», «Заморский табак». В мелких лавчонках предлагали «заморскую» бумагу и «заморское» масло. В тех торговых заведениях, где обычно продавались женские украшения, мыло («Лебединое» и «Дворцовое»), благовония и свечи, — даже в этих лавках, от которых веяло стариной и сам образ которых заставлял вспоминать древность, лежали теперь «заморские» пудра, сода и крем. Пекинские старьевщики, собирая в хутунах[40] рваную обувь и обрывки бумаги, в свое время кричали:
— Меняем старье на «головастые» чиркалки! Теперь они предлагали:
— Меняем старье на заморские спички!
Когда Ван слышал их голоса, он сразу же вытаскивал свое старое огниво и принимался высекать искру, чтобы зажечь табак в гуаньдунской трубке, немало повидавшей на своем веку. Только какой в этом прок? Разве старое огниво остановит поток иностранных товаров: все эти заграничные шелка и холсты, спички и пудру, ручные и настенные часы, «заморское» оружие? Однако Ван на то и торговец, чтобы знать цену деньгам. Он всегда умел держать нос по ветру. Он, правда, не мог открыть свою собственную лавку, в которой продавалась бы заморская свинина, однако, торгуя жареными курами и мясом под соей, он попутно приторговывал «заморским» маслом и какими-то иностранными снадобьями. Понятно, если бы он торговал один, весь барыш доставался бы только ему. Но он должен был зарабатывать деньги и для хозяина торгового ряда. Ясно, что часть барыша в этом случае уплывала «за море», потому что на товарах красовалось слово «заморский». Старый Ван ничего не мог с этим поделать! — Куда только уходят деньги? — задавал вопрос старый Ван. В конце концов он, кажется, получил на него ответ, так как отказался вести собственную торговлю, потеряв всякую надежду разбогатеть. Наверное, поэтому он все больше и больше ненавидел «заморское», хотя, увы, его собственная одежда шилась из заграничной ткани и к тому же заграничной иглой и ниткой. И все же старик не хотел с этим мириться и порой с воодушевлением заявлял, что все эти чужеземные штучки стоят у него поперек горла. Особенно остро он невзлюбил все иностранное, узнав, что на его родине, в Цзяодуне, начались беспорядки и религиозные суды[41], после чего иностранцы и их местные холуи крепко уселись на шею землякам.
Когда он впервые приехал в Пекин, все, что он видел и слышал вокруг, казалось ему непривычным и вызывало противодействие: одежда знаменных людей, их поведение и церемонии, даже манера говорить. Лавочник Ван никак не мог, например, уразуметь их привычку привередливо выбирать в его лавке товар (будто у них каждый день праздник) и постоянно устраивать изысканные пиршества, даже если им приходилось залезать в долги. Еще более странным казался ему обычай держать певчих птиц и повсюду расхаживать с клеткой. И походка какая-то чудная — вразвалочку, словно человек плывет по воздуху, как небожитель. Но когда Вану исполнилось тридцать, он сам полюбил птиц и даже стал делиться со знаменными людьми своим опытом их разведения. О певчих птицах он мог сейчас говорить не только с воодушевлением, но и с большим знанием дела!
Когда к нему приходил кто-то из наших знаменных, лавочник приветствовал его особым поклоном, который он изобрел сам. Если у него покупали мясо, даже полцзиня, он с доброжелательной предупредительностью говорил покупателю: «Возьми вот эту курочку, она пожирнее!» А заметив колебание гостя, услужливо добавлял: «Берите, берите! Я запишу на ваш счет!»
Иногда на лавочника находила хворь: головная боль и жар. В дни болезни его непременно навещали друзья птицеловы, приносившие ему таблетки, очищающие тело от болезни. Иногда прибегали местные мальчишки, которых послала его мать, чтобы передать через них слова участия. Теперь его уже никто не звал «Маленьким шаньдунцем», а величали Старшим братом Ваном, Дядюшкой Ваном или даже Хозяином Ваном. Со временем все эти люди стали его друзьями, и он забыл, что они маньчжуры. Когда приходила пора собирать долги, лавочник Ван испытывал некоторое смущение. Зато, прослышав, что у кого-то свадьба или где-то исполнился месяц младенцу, он спешил туда с поздравлениями и непременно приносил гостинец.
— Общее дело пускай остается общим, а личное — личным! — объяснял он. По всей видимости, он думал, что отношение маньчжурских властей к китайцам — это их дело, а дружба между людьми — это совсем другое, и первое не должно мешать второму, потому что люди не могут обойтись друг без друга. Вот почему он с удовольствием ходил к нам в гости, вел задушевные разговоры и даже позволял себе играть с ребятишками «в верблюда». Иногда во время беседы кто-то из знаменных жаловался, что маньчжурское начальство то и дело урезает пособие, а жалованье, мол, стало совсем никудышным, повсюду царят взяточничество и вымогательство, направо и налево торгуют должностями. Лавочник поддакивал и рассказывал о тех обидах, которые испытывают от властей китайцы, не забывая при этом помянуть недобрым словом иностранцев, а вместе с ними все их «заморские» товары. Собеседники хорошо понимали друг друга и после каждого такого разговора проникались еще большей симпатией.
Дядюшка Ван пришел поздравить нас по случаю моего омовения и принес в подарок пару свиных ножек. Фухай предложил старику пройти в дом, но тот заупрямился.
— Много всяких дел, ведь Новый год на носу.
— Сейчас у всех как-то туго с деньгами… — проговорил Фухай, поняв это замечание по-своему. — Вы бы…
— Ясно, что туго, а платить все-таки надо, ничего не поделаешь! Общее — общим, а личное — личным! — вздохнул лавочник и поспешил к выходу.
Наш рыжий пес побежал следом за ним, сопровождая старика до самых дверей его лавки, наверное потому, что от одежды лавочника исходил запах мяса под соей. Иначе чего ему еще бежать?
5
Старого Вана я не смогу забыть вовсе не потому, что лавочник подарил нам свиные ножки, а потому, что был он не маньчжуром, а китайцем ханьцем. Сейчас я все объясню.
В те годы некоторые домовладельцы-китайцы ни за что не хотели сдавать дома маньчжурам или мусульманам — пусть, мол, помещения лучше пустуют. Однако, кроме этих китайцев, рядом с нами жили и другие, например те, кто в свое время приехал в Пекин из провинций Шаньдун или Шаньси и зарабатывал сейчас себе на чашку риса тяжелым трудом. У нас, бедняков-знаменных, установились с ними прекрасные отношения, как с самыми близкими друзьями. Понятно, что были также маньчжуры — люди, как правило, богатые, с положением, — которые презирали китайцев и мусульман и с большим неодобрением смотрели на наши близкие отношения с ними. Словом, каждый думал по-своему, но только разве кто-то вправе мешать дружбе между людьми?
Через несколько дней после церемонии моего омовения должен был наступить Новый год, в связи с чем тетя заранее выразила свое недовольство. К празднику ей нужно купить много подарков, что раньше обычно делала наша мать, а та до сих пор не встает после родов. Брови тетки грозно насуплены, а на шее бьется нервная жилка. К счастью, сейчас дома отец, и тетке неудобно проявлять свое недовольство. Сестренка давно уже поняла, что вулкан вот-вот может взорваться, и побежала к отцу за советом. Родитель принял решение: дочка поможет тете купить новогодние подарки. Сестренке хорошо известно, что это дело весьма канительное, но отказаться от поручения нельзя.
— Так вот, полцзиня крепкого уксуса! Купишь его в лавке у шаньсийца, а в мясную можешь не заходить… знаю, что туфли свои бережешь… Слышала? — Тетины наставления длились долго, но вот наступил момент, когда она с большой неохотой отдала деньги племяннице. У сестренки к должности «прислужницы» прибавилась еще одна обязанность — закупщицы товаров.
[38] Цзяодун — район в провинции Шаньдун
[39] Слова Конфуция: «Мне было тридцать, когда я установился»
[40] Хутун — переулок
[41] Имеются в виду суды над теми, кто выступал против западных миссионеров и «заморской» веры