– Да, – подтвердила Егорова. – Это, можно сказать, моя комната. Мама туда и не заходила до того дня. Ступеньки неудобные, вам, наверное, говорили. Слишком узкие и крутые. На новые денег не было, это ведь рабочих надо нанимать, мужчины в доме-то нет. А у мамы сердце больное и давление…
– Я понял, – мягко прервал ее Бровкин, потирая ноющие виски. – Продолжайте про конфликт.
– Да тут и нечего продолжать. Я толком не помню, как все было дальше.
Полицейский насупился. Беседа уже порядком утомила его.
– Кто вас ударил-то помните?
– Ударил?.. – тупо переспросила Таисия, часто мигая красными от слез глазами.
– У вас губы были разбиты, – напомнил следователь.
Девушка рассеянно потерла тыльной стороной ладони уже успевшие полностью зажить губы.
– Не помню. Все так быстро произошло…
– Скажите честно: это Владимир?
– Нет! Нет конечно! Это… это мама!
Антон Николаевич начал терять терпение.
– Вы же сказали, что не помните!
– Я просто… Просто не хотела порочить мамину память!
Таисия снова разрыдалась, спрятав лицо в ладони.
Больше Бровкину нечего было спросить и на этом разговор закончился.
Как и нашумевшее дело Стригача, открытое пять лет назад.
Лидию Степановну Егорову, заслуженного педагога, посмертно наградили орденом.
Чудом спасшуюся Таисию еще долго мучили репортеры, пришлось даже приставить к ней на пару недель охрану. У девушки и так случилось двойное горе: потеря матери и любимого человека, который оказался маньяком. Но это уже работа для психологов.
Глава двадцать третья
Вова подскочил на нарах, тяжело вдыхая спертый, отдающий сыростью воздух. В висках пульсировало, перед глазами плясали темные точки. От кислого запаха собственного пота мутило.
Снова он толкнул. Снова – глухой удар. И тишина. Живая, вибрирующая, оглушающая. Сколько времени прошло? Сколько бесконечных дней? Месяцев? Лет? Владимир мог сказать с трудом. Облезлые грязно-зеленые стены и крохотное зарешеченное окошко под изжелта-серым потолком превращали каждый из дней в сплошное вязкое и бессмысленное ничто.
И сам Вова стал ничем.
Но когда это случилось? Когда он попал сюда? Или когда Тая привела девочку, их дочь, с отрезанными от трупа волосами на голове? Эти проклятые, вызывающие озноб ободки… Почему он тогда смолчал? Он мог бы сорвать улику, отдать полицейским, они бы провели экспертизу и тогда…
Или когда его вызвали в прокуренный большой кабинет, чтобы сказать: «Твоя мать умерла, парень. Инсульт. Довел тетку, сволочь». Как давно это было? Черт, все так смешалось.
Ничто… Ничто… Ничто…
Одна лишь гулкая, отвратная пульсация в висках. Биение жизни, что теперь стала страшнее смерти.
Нет. Нужно подумать. На это он пока способен.
Таким он стал еще тогда, когда промолчал, все узнав о Тае. Дурак. Ведь все могло быть иначе. И он мог остаться человеком и жить спокойно где-нибудь. С поломанной душой, разбитым сердцем, но жить.
Но он смолчал.