MoreKnig.org

Русская история. Том 2: читать книгу онлайн полностью и бесплатно

Автор: Покровский Михаил



Шрифт:

Глава IX

Борьба за Украину

Западная Русь XVI–XVII веков

Внешняя политика дворянской России ♦ Стратегические условия ♦ Колонизация ♦ Борьба двух типов колонизации; идеология борьбы ♦ Юго-Западная Русь после монголо-татарского разгрома ♦ Литовско-русский феодализм ♦ Люблинская уния; ее социальные условия ♦ Экономический переворот XV–XVI столетий ♦ Замена натурального оброка денежным ♦ Барщина ♦ Уменьшение крестьянского надела ♦ Судьба обезземеленных ♦ Вольная колонизация: романтическое представление о казачестве ♦ Действительное социальное значение казачества великорусского и украинского ♦ Казацкая революция как эпизод борьбы феодальной и буржуазной собственности

Господство среднего помещика определяло не только внутреннюю, а и внешнюю политику Московского государства после Смуты. Боярская Русь XVI века остерегалась обострять свои отношения с Западом и была, по своему, права: ливонская война при Грозном кончилась неудачей; феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий новой Европы. Надо было искать врага по себе, каким казались крымские и поволжские татары. От них умели, по крайней мере, отбиваться: а когда под Москву в 1610 году пришла польская армия, ей сдались сразу, и не пытаясь завязывать неравной борьбы. Дворянское ополчение, собранное торговыми городами, уничтожило ореол непобедимости, окружавший до тех пор польское «рыцарство». Раньше полякам случалось проигрывать отдельные сражения: то, что произошло под Москвой в 1612 году, было проигрышем целой кампании. Правда, дальнейший переход в наступление не удался победителям. А когда против Московского государства оказались еще шведы, и вовсе пришлось сдаваться. К 1620 годам Московская Русь была отброшена на Восток дальше, чем это было когда бы то ни было со времени Ивана III. Не только у Москвы не было теперь ни одного порта на Балтийском море, но все выходы в это море были наглухо для нее заперты: в XVII веке стало чужим даже то, что целые столетия было своим для Великого Новгорода. А сухопутная западная граница с Литвой подошла почти к пределам нынешней Московской губернии. Днепр на всем протяжении стал нерусской рекой, а Вязьма стала первым пограничным русским городом с Запада. Такой разгром, казалось, должен был бы надолго отбить охоту от всяких предприятий в эту сторону. На самом деле, XVII столетие оказалось веком «западных» войн по преимуществу, как XVI было по преимуществу веком войн восточных. С первого взгляда может показаться, что причины этого явления были чисто стратегические: с польской армией под Вязьмой, со шведской — под Новгородом Московскому государству жить было нельзя: для того чтобы оно могло когда-нибудь приспособиться к такой границе, его жизненные центры должны были бы стоять южнее и восточнее. Имея столицу где-нибудь на Средней Волге, можно было помириться с границей на верховьях Днепра, но Москва не могла же оставаться в постоянном риске польской осады. Стратегические причины — стремление «поворотить» обратно к Москве отобранные у нее города, если не все, то хотя бы Смоленск с Дорогобужем, — всего больше выступают на вид в мотивах первой же, после Смуты, войны Московского государства с польско-литовским. Но рядом со стратегическими мотивами еще раньше, уже в 20-х годах, выступают другие, современникам менее заметные, но на самом деле более непосредственные. Уже на Соборе 1621 года указывалось, что в пограничных уездах — Путивльском, Брянском, Великолуцком и Торопецком — «литовские люди начали в государеву землю вступаться, остроги и слободы ставят, села и деревни, леса и воды освоивают, селитру в Путивльском уезде в семидесяти местах варят, будники золу жгут, рыбу ловят и зверь всякий бьют, на пограничных дворян и детей боярских наезжают, бьют, грабят, побивают, с поместий сгоняют…» Шел спор о том, чья колонизация возьмет верх в краях, отчасти искони пустых, отчасти опустошенных Смутой. И едва ли нужно говорить, что медаль имела две стороны. Тот же Путивльский уезд, где «литовские люди» контрабандой варили селитру, бывал свидетелем и других картин. В начале 40-х годов путивльский воевода писал в Москву, что к нему приходят «литовские люди белоруссы» и бьют челом, чтобы им дали хлебное и денежное жалованье, и землю — и они тогда будут верно служить Московскому государству. Московское правительство весьма охотно исполняло такие просьбы и всячески наказывало своим агентам, «чтобы въезжим черкасам (так называли тогда этих литовских эмигрантов) ни от каких людей продажи и налогов и убытков никаких не было, и лошадей и всякия животны у черкас никто не отнимал и не крал, и самому воеводе к черкасам держать ласку и привет добрый, чтобы черкас жесточью в сомненье не привесть». До какой внимательности к «черкасам» доходило суровое к своим московское начальство, видно из того, что даже бродивших по Москве «меж двор», совсем нищих эмигрантов охотно подбирали, снабжали деньгами, давали им хлебную подмогу и устраивали их в южных уездах, поручая специальному вниманию местного воеводы. На что способны были закрыть глаза в Москве, когда дело шло о «черкасах», покажет один характерный случай. По южному рубежу, на границе степи, сохранились еще обширные, девственные леса: их нарочно берегли, так как они служили естественным барьером против татарской конницы, не решавшейся углубляться в их чащу. Леса были объявлены заповедными, и за порубку их полагалась, на бумаге, смертная казнь, а на деле, по крайней мере, били кнутом; даже за простой «въезд» в такой лес без надобности и разрешения начальства подвергали наказанию. Что, казалось бы, должны были сделать с людьми, которые «заповедный» лес распахивали и устраивали в нем пасеки и винокурни? Но когда за таким делом заставали «черкас», то ограничивались тем, что приводили их «ко кресту» — к присяге на верность московскому государю да рекомендовали им устраиваться на «русской», т. е. противоположной от степи, стороне леса. И если сломали их винокурню, то только ввиду явного намерения поселившихся курить вино не только для своего обихода, а и для продажи: такого нарушения казенного интереса в Москве снести не могли. Не нужно, конечно, думать, что эти «черкасы» были бездомными людьми, не имевшими над собою никакого начальства. Это были «подданные» пограничных польских панов, которые могли бы в этом смысле составить не менее длинный список жалоб, чем какой читали на Соборе 1621 года. В 1638 году лубенский староста писал путивльскому воеводе: «Подданные князя Иеремии Вишневецкого, поднявся в нынешнюю свою казацкую войну от места Гадяцкого (города Гадяча), несколько тысяч, ушли в Путивль». Граница была так неопределенна, впрочем, что и сам князь Иеремия не был вполне уверен, кому принадлежат земли, населенные его «подданными», — Москве или Польше. Когда заключали поляновский мир (в 1634 году, после неудачного русского похода под Смоленск), Вишневецкий очень хлопотал о том, чтобы как-нибудь не отмежевали части его «Лубенщины» к Московскому государству. И лишь когда побитые на войне москвичи «без спору» уступили спорную территорию «в королевскую сторону», хозяин Лубенщины осмелел и стал требовать, чтоб московское правительство пустило его агентов уже в заведомо московские уезды — разыскивать его беглых крепостных. Москва была тогда в таком угнетенном настроении, что согласилась и на это, по крайней мере, на словах. Велено было «князь Еремея подданных с государевой земли ссылать беспрестанно тихостью»', последнее слово должно было показать московскому начальству на местах, что энергии особенной в этом деле от него не требовали.

Колонизационная подкладка русско-польской борьбы и сделала главным театром ее не верховья Днепра, стратегически наиболее важные для Московского государства, а земли к востоку от его среднего течения — «левобережную Украину», нынешние Черниговскую и Полтавскую губернии. Борьба с Польшей в XVII веке стала борьбой за Украину. Национальная по форме, национально-религиозная по своей идеологии, в сознании самих боровшихся, борьба эта была, в сущности, социальной. Боролись два типа колонизации — воплощенные в двух общественных группах: казачестве, с одной стороны, крупном землевладении — с другой. Так как первое рекрутировалось преимущественно из людей русского языка и православной веры, а представителями второго были люди польского языка и польской культуры — католичество же в Польше этой эпохи стало чем-то вроде сословной религии всех людей «порядочного общества» и «хорошего» происхождения, — то национально-религиозная оболочка происходившей здесь классовой войны была довольно естественна. Ее не приходилось выдумывать позднейшим ученым, как это в значительной степени случилось с дворянско-посадским восстанием, закончившим Смуту. Но более плотная и прочная, чем в Московском государстве начала века, это была все же лишь оболочка. Казак ненавидел польского пана, потому, что ему, мелкому землевладельцу-хуторянину, не было больше места среди росших со сказочной быстротой и отовсюду надвигавшихся на казацкую землю панских фольварков. А московский помещик потому оказывался союзником этого казака, что он и сам в этих местах был таким же мелким землевладельцем-хуторянином, как и казак, значит, и таким же, как он, социальным врагом панских латифундий. Что в борьбе приняли деятельное участие пробивавшиеся в казачество верхние слои поспольства (посполитый-общенародный), крепостного крестьянства, это было опять вполне естественно так же естественно, как и то, что в 1606–1608 годах крепостное крестьянство боярских вотчин шло рука об руку с мелкопоместными дворянами. Но и там, и тут союз был до поры до времени. Когда враг был выбит с поля, все пришло в норму: казачество осталось казачеством, посольство — посольством, и даже тот факт, что казацкие старшины стали уже настоящими помещиками, не дал ничего нового: и в начале века казацкие атаманы ни к чему так не стремились, как к тому, чтобы быть поверстанными государевыми поместьями и стать «настоящими» дворянами, чего более удачливые из них и достигали. Великоросские события начала века были не так ярки и шумны, как малоросские лет сорок спустя — на Севере все было серее и молчаливее, Юг был красочнее, а кроме того, Юг был ближе к Европе — значит, культурнее и сознательнее. Но основные тенденции движения были сходны, и нет ничего удивительного, что экспансивные украинцы, нашумев и наговорив гораздо больше своих великорусских собратьев, кончили тем же, чем и они: в 1654 году стали «под высокую руку» той самой династии, что сидела на московском престоле уже с 1613 года.

Мы оставили Юго-Западную Русь в тот момент, когда татарское нашествие добило последние остатки древнейшей русской «государственности», экономическим базисом которой была «разбойничья торговля», а главным театром — бассейн Днепра. Здесь старая общественная постройка подгнила больше, чем где бы то ни было, и последствия толчка, данного татарами, были разрушительнее. Правда, ходячее мнение, что Киев после Батыева нашествия превратился в не очень большую деревню, с большим жаром и большой ученостью оспоривалось в новейшей литературе. Но спор привел лишь к тому, что люди стали правильнее оценивать непосредственные результаты монгольского погрома вообще — и прежде всего научились отличать судьбу города от судьбы земли. Мы уже упоминали в своем месте[1], что татары, прежде всего другого, были разрушителями городов, и что это неслучайное обстоятельство было логическим выводом из их стратегии столько же, как и из их политики. Более живые города Северо-Восточной Руси оправились довольно быстро после погрома. Уже ранее несколько раз опустошавшийся и с каждым десятилетием все более падавший, в хозяйственном и политическом отношениях, Киев подняться из своих развалин не смог. Допустив даже, что известный рассказ Плано-Карпини о «большом и населенном городе», «обращенном почти в ничто», — в нем осталось не более 200 домов, — относится и не к Киеву, остаются еще известия русских летописей о том, что население Киева, если не непосредственно после Батыя, то в конце XIII века «все разбежалось». Один факт, точно установленный именно критиком общераспространенного мнения, особенно ярко подчеркивает запустение города Киева: во второй половине XIII столетия здесь вовсе не было князей, а когда в следующем веке они появились, то это были «владетели весьма невысокого полета», промышлявшие разбоем по большим дорогам[2]. Представлять себе, как это готов сделать наш автор, что киевляне этого времени были счастливыми республиканцами — значит переносить в XIII век понятия и отношения гораздо более позднего времени. Князья из Киева ушли, очевидно, потому, что им нечем было там жить: княжеские доходы были слишком незначительны, чтобы можно было держать там княжеский стол, как были слишком незначительны церковные доходы, чтобы можно было сохранить в Киеве митрополию. Насчет последнего мы имеем документальные свидетельства, а первое, по аналогии, гораздо более вероятно, нежели Киевская республика XIII века. Но запустение «матери городов Русских» вовсе еще не обозначает запустения и всей Киевщины — в этом критики старого мнения вполне правы. Сельскую Русь татары опустошили ровно настолько, насколько это было неизбежно при тогдашнем способе ведения войны. Бестолкового истребления жителей они не могли допустить уже потому, что собирались их эксплуатировать — и действительно эксплуатировали, между прочим, и население Киевщины. Мы довольно точно знаем натуральные повинности, установленные для населения этих мест татарами, и уже самая наличность этих повинностей предполагает как само собою разумеющееся, что здесь в достаточном количестве имелись живые люди: те «мертвые кости», о которых говорит Плано-Карпини, и которые, с его слов, фигурируют во всех учебниках, не могли бы доставлять татарам пшеницу и звериные шкуры. А раз страна была достаточно заселена, хотя, вероятно, и гораздо реже, нежели в цветущие времена Киевщины, должен был со временем заселиться вновь и ее главный город: этим вполне объясняются противоречивые, на первый взгляд, показания летописей и документов о процветании и красоте Киева еще в XV веке, о его тогдашней торговле и новых разгромах (особенно в 1416 и 1482 годах), тогда как после Батыя громить там, казалось, было уже и нечего. Настоящее, хотя все же и в это время не абсолютное, запустение Киевщины относится, по-видимому, именно к концу XV века, когда стали посещать страну крымские татары, приходившие за живым товаром, и потому опустошавшие гораздо энергичнее, чем Батый.

Территория древнерусских княжеств к западу от Днепра ни в один момент древнерусской истории не являлась, таким образом, совершенной пустыней. Переход ее под главенство Литвы в половине XIV века (наиболее правдоподобной датой занятия литовцами Киева является, как известно, 1362 год: старые рассказы о завоевании Киева Гедимином около 1320 года новейшей критикой признаются легендарными), если что-нибудь изменил в положении дел, то только к лучшему. В лице литовского великого князя Киевщина получила очень сильного сюзерена, от которого, в случае надобности, можно было ждать поддержки, но который, как и всякий феодальный сюзерен, во внутренние дела своих вассалов не вмешивался. «В Литовско-Русском государстве, — говорит один из новейших историков этого последнего, — установился социально-политический строй, сильно напоминающий средневековый западноевропейский феодализм, В тогдашней канцелярской латыни это сходство стало отмечаться западноевропейскою феодальной терминологией еще ранее, чем названный строй установился окончательно. В различных грамотах, писанных в первой половине XV века, встречаются упоминания о «баронах», «рыцарях», «вассалах», «присяжниках» (homagiales), «феодальных службах». Позже эта терминология проникла и в русский канцелярский язык великого княжества[3]. Феодальные отношения составляют не «западноевропейское», а «общеевропейское» или даже общечеловеческое явление, как мы знаем. Но литовский феодализм был действительно ближе к западному типу, нежели, например, московский. Здесь были резче выражены как феодальный иммунитет, так и иерархичность феодального строя, делавшая из господствующего общественного слоя некоторое подобие лестницы. Литовский великий князь вовсе не собирал податей в вотчинах своих вассалов, тогда как северо-восточные князья всегда собирали, по крайней мере, татарскую дань и вовсе не имел там права суда, тогда как его великорусские современники всегда оставляли себе наиболее лакомые куски судебного дохода. Аррьер-вассалы, которые в Московской Руси только встречаются, в литовской составляют общераспространенное явление — нельзя себе представить большое западнорусское имение без своих «земян» и своих «бояр», зависевших всецело от своего непосредственного сюзерена и вполне отрезанных от сюзерена верховного, великого князя. Великокняжескому суду они подлежали лишь в том случае, если их ближайший сюзерен не давал на них суда и управы; но и в этом случае, получив челобитье от обиженного, великий князь всегда начинал с вежливых напоминаний, пуская в ход свою власть только в крайней необходимости. Феодализм вообще равнодушен к национальным перегородкам — национализм появляется лишь на следующей ступени социального развития. Уже поэтому нельзя было ожидать какого-нибудь гнета со стороны литовского сюзерена по отношению к его русским подданным, только потому, что он — литовец, а они — русские. Присутствие в «господарской раде» — курии или боярской думе наследников Гедимина — русских бояр из бывших удельных княжеств, аннексированных Литвою, достаточно засвидетельствовано для самых первых десятилетий после аннексии: совершенно не видно, чтобы здесь была какая-нибудь борьба за национальное право, очевидно, и мысли об этом не приходило в голову ни завоевателям, ни завоеванным. Католическая церковь, явившаяся в Литву после унии с Польшей (в 1386), пыталась провести другую границу: запереть дверь в великокняжескую думу «схизматикам», сделав из православных, так сказать, вассалов второго сорта. Сравнительно малое число «панов радных» русского происхождения и православной веры и, в особенности, бледная роль в господарской раде православных архиереев — рядом с выдающимся влиянием в ней высшего католического духовенства — долгое время поддерживали у историков убеждение, что попытка эта Католической Церкви удалась. Впечатления от позднейшей религиозной борьбы, в дни католической реакции второй половины XVI века, когда боровшиеся стороны не останавливались и перед подделкой документов, укрепили этот предрассудок еще более. Теперь, однако, можно считать доказанным, что тенденции католицизма не нашли себе воплощения в литовско-русской действительности. Знаменитый Городельский привилей 1413 года, устранявший вассалов некатолического исповедания от высших должностей в великом княжестве, в этом своем пункте остался мертвой буквой, а в 1432 году все преимущества, данные этим привилеем боярам-католикам, были формально распространены и на бояр-православных. Позднейшие документы, содержавшие ограничение этого рода, по-видимому, просто были сочинены иезуитами в конце XVI века. Православное же меньшинство в господарской раде достаточно объясняется тем, что католицизм уже тогда успел сделаться фешенебельной верой, которую поспешило усвоить все, что претендовало на знатность: все крупнейшие землевладельцы, за единичными исключениями, оказались католиками, а непосредственными вассалами великого князя были, разумеется, именно крупные землевладельцы. И в то время как католическая церковь в крае рекрутировалась из сливок местного общества, «православные архиереи выходили большею частью из мелкого люда, из духовенства или простонародья, мещан и крестьян, и изредка из мелкой или средней шляхты»[4]. То, что казалось историкам религиозной перегородкой, на самом деле было социальной, и религиозной борьбы в Западной Руси не было до конца XVI века точно так же, как не было национальной.

Не вызвало такой борьбы и формальное присоединение Юго-Западной Руси к Польскому королевству по Люблинской унии 1569 года. История этой унии представляет собой чрезвычайно поучительный пример того, как под национальным конфликтом скрывается, в сущности, социальный. В старой литературе, например, у Соловьева, дело изображалось так, что унию поляки навязали Литве, литовцы же «сильно упорствовали, но потом должны были согласиться на соединение, когда увидели, что не поддерживаются русскими». Мотив, заставлявшим русских держать нейтралитет в споре, были притеснения, которые они якобы испытывали от литовских вельмож. Что последние не пользовались никакими особенными привилегиями, сравнительно с вельможами русскими, это мы уже знаем. Несомненный факт, что и русская знать относилась к унии так же враждебно, как и паны радные литовского происхождения: в числе крупных землевладельцев непосредственно аннексированного Польшею Подляшья (восточный угол позднейшего «Царства Польского»), устроивших настоящую обструкцию в борьбе с унией, мы находим коренные русские фамилии: Ходкевичей и Сопег. Причины, делавшие этих вельмож различных национальностей патриотами автономной Литвы, очень любопытны и гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. Дело было не только в нежелании делиться своей властью с вельможами польскими. Автономное великое княжество Литовское было предприятием, на которое магнаты затратили огромные фамильные капиталы в форме ссуд скарбу (великокняжеской казне), и им, естественно, хотелось по-прежнему хозяйничать и распоряжаться в этом предприятии. Уния, как ее понимали поляки, угрожала положить конец этому хозяйничанью, и потому магнаты так и противились ей. Самые ярые противники унии были как раз те именно паны, которые потратили так много своих денег на нужды великого княжества, вроде, напр., пана Яна Еронимовича Ходкевича, старосты Жмудского или подканцлера Остафия Воловича. Очевидно, они боялись не только за свое значение в будущей соединенной Речи Посполитой, но и за свои «пенязи», отданные в ссуду скарбу и гарантированные заставами (залогом) господарских имений[5]. Каким образом государство этого времени могло стать своего рода капиталистическим предприятием, это мы увидим позже: здесь мы найдем один из характернейших показателей экономического переворота, совершавшегося в эту именно эпоху. Сейчас мы должны отметить другое: если «капиталисты» знатного происхождения косо смотрели на унию, к ней совсем иначе должны были относиться незаинтересованные в предприятии средние и мелкие землевладельцы. Так оно и было. Поляки всегда имели на своей стороне литовское рыцарство, без различия происхождения, а противились унии только литовские «потентаты», по словам польских делегатов, докладывавших о ходе переговоров на Петроковском сейме в 1565 году. Оттого стремление отделить это рыцарство от его потентатов и вступить с ним в непосредственные сношения было одним из главных приемов польской политики, а стремление не допустить этого — одним из главных приемов литовской рады. Но литовско-русская шляхта не ограничивалась платоническими симпатиями к унии — она проявляла в этом отношении инициативу, весьма смущавшую литовских потентатов. Около 1563 года рыцарство, находившееся тогда в походе против Москвы, составило между собою особое соглашение с целью добиваться унии во что бы то ни стало, даже вопреки желанию официального литовского правительства; отступившие от этого соглашения, напомнившего русскому исследователю классические конфедерации польской шляхты, должны были считаться изменниками и, в случае победы сторонников унии, подлежали изгнанию, а если бы паны радные вздумали преследовать какого-нибудь земянина за участие в соглашении, остальные должны были за него вступиться как один человек. Польша шла впереди Литвы в процессе социального развития — в ней переход политической власти в руки среднего помещика (в Польше величавшегося «народом», как в Московском государстве такой же помещик был «всей землей») совершился уже в первой половине XVI века. Глядя на это, литовско-русская шляхта не могла не «разлакомиться», и никакие попытки литовской аристократии купить себе мир со своим дворянством социальными уступками не достигали цели. На Бельском сейме 1564 года феодальная знать отказалась от своих судебных привилегий, согласившись подчиниться одинаково со всеми земянами выборному Земскому суду. Это было, помимо всего другого, тяжелой материальной жертвой, потому что непосредственные вассалы литовского великого князя лишились теперь крупной доли своего судебного дохода. Но для рыцарства этой уступки было мало. Статут 1566 года повел дело дальше: этим статутом законодательная власть с рады (боярской думы) была перенесена на Бальный сейм (Земский собор), без согласия которого великий князь обязался не издавать никаких уставов. Собственно, шляхетский «народ» Литвы уже держал верховную власть в своих руках, но ему было мало и теоретического признания его верховенства: ему нужно было свое, шляхетское правительство, а этого он не надеялся достигнуть без помощи польской шляхты. Люблинская уния, поставившая весь ход дел в объединенной Речи Посполитой под контроль общего Польско-Литовского сейма, где не было ни литовских «княжат», ни иных членов по личному праву, а только «послы, избранные литовским и польским рыцарством», осуществила это желание. Насколько оно было главным, а все другие стороны унии второстепенными, видно из того, что отдельные «земли» не остановились перед перспективой стать непосредственными подданными «короны», как только явилось сомнение, удастся ли провести план объединения на шляхетских условиях для всей Литвы. «Захват», поляками Подляшья и Волыни, а затем Подолья и Киевщины при совершенно явном попустительстве местной шляхты, которая все время хлопотала об обороне не от «захватчиков»-поляков, а от своей туземной аристократии (доходившей до угроз татарами!), представляет собою одну из любопытнейших сторон унии 1569 года. Он лучше всего другого показывает, что образование единой Речи Посполитой было последствием не каких-нибудь дипломатических шахматных ходов — так часто изображались дела в старые годы, — а политическим закреплением общего как для «короны», так и для «княжества» социального явления: перехода фактического влияния в обществе от крупной феодальной знати к среднему землевладению. В Польше и Литве в XVI веке произошло то же, что в иных политических формах случилось на три четверти столетия позже в Московской Руси.

В этой последней, как мы знаем, основу социальной перемены составляла перемена экономическая: зарождение ранних форм менового хозяйства и в связи с этим превращение феодального землевладельца в сельского хозяина-предпринимателя. В Польше и Литве этот процесс выступает перед нами еще отчетливее. Все основные его черты — замена натурального оброка денежным, появление барской запашки и в связи с нею барщины, уменьшение крестьянского надела в пользу барской пашни — все это прекрасно знакомо и западнорусским писцовым книгам XVI века, которые гораздо богаче таким материалом, чем их московские современницы. В Московской Руси этого времени денежный оброк был, как мы видели в своем месте, очень распространен: в Руси Литовской и аннексированных польской короной русских областях он решительно господствовал, причем мы имеем ряд характернейших случаев превращения невинных натуральных поборов патриархального средневековья в очень серьезную денежную подать. Такова была, например, история медовой дани. В королевских имениях львовского староства — части старинной Галицкой Руси, присоединенной к Польше еще в XVI веке, по инвентарю 1545 года те крестьяне, кто имел пчел, давали ежегодно по пяти полумерок меду. «Люстрация» 1565 года показывает нам медовую дань уже как постоянный налог, по 30, в среднем, грошей с хозяйства (от 2 до 3 рублей золотом на теперешние деньги): и всего через 5 лет, к 1570 году, этот налог доходит до 50 грошей на хозяйство (более 4 рублей). В то же время в имениях Пинского повета — нынешней Минской губернии — та же медовая дань была главным платежом крестьян и составляла на каждое хозяйство от 20 до 127 грошей литовских (которые были крупнее польских). Чтобы правильно оценить эти цифры, надо иметь в виду, что в эти годы и в этих местах двухдневная барщина выкупалась обыкновенно 1 злотым — 24 грошами. Минимальные размеры медовой дани были немногим меньше, а максимальные в пять раз больше этого. Одинаковые условия в нынешней Минской губернии и в нынешней Галиции не должны, однако, вводить нас в заблуждение, будто всюду было одно и то же. Даже в самой Галичине различия были довольно резкие и не случайные. В то время как в восточных староствах можно было найти, в довольно чистом виде, «первоначальные элементы, из которых складывались крестьянские платежи», в западных большая часть натурального оброка переведена на деньги, а в Самборщине мы видим денежные платежи за все «данины»[6]. Ту же особенность мы замечаем и в распространении барщины. Она есть уже всюду; но на востоке, в землях великого княжества Литовского, в начале второй половины XVI века она только что заводилась; известный «Устав о волоках» короля Сигизмунда-Августа (1557) только еще высказывает пожелание, чтобы во всех королевских имениях в Литве заводились фольварки — усадьбы с барской запашкой. Под последнюю отводилась 1/8 всей культурной площади: на каждую волоку дворцовой пашни должно было приходиться не менее 7 волок крестьянских, с вполне устроенным хозяйством, «з волы и с клячами» на каждой, так как обрабатывать хозяйскую пашню предполагалось крестьянским инвентарем. Как и в дворцовых имениях Московской Руси того же времени, хозяйство пытались поставить рационально: из «Устава о волоках» мы выносим очень живое представление о том, как была организована крестьянская работа в большом благоустроенном имении Юго-Западной Руси. Староста — войт — в воскресенье назначал каждому из подданных его урок на вею неделю. За исправным выполнением этого урока следили строго: кто не выходил на работу вовремя, в первый раз платил грош, во второй раз — барана, в третий раз его «бичом на лавке карали»; если манкировка была злонамеренная, например, по причине пьянства, телесное наказание полагалось сразу. Зато можно было избавиться от наказания вовсе, если предварительно заявить начальству об уважительной причине, мешающей выйти на работу; только от самой работы ни в каком случае нельзя было избавиться: пропущенные дни должны были быть отработаны во что бы то ни стало. Регламентировано было употребление времени и в течение самой работы: кто работал со скотом — волом или лошадью, — имел право отдыхать три часа в продолжение рабочего дня: час перед обедом, час в полдень и час перед вечером; пеший работник отдыхал все эти три раза по получасу. Выходить на барскую работу обязательно было «як солнце всходить», а уйти можно было только на заходе солнца. Но строго регламентированная количественно барщина была еще невелика, как можно было бы догадаться уже по относительным размерам барской и крестьянской запашки: у крестьянина брали в Литве 2 дня в неделю, т. е. 1/3 его рабочего времени. В Галичине мы встречаем гораздо более высокие нормы работы: двухдневная барщина спускается чуть ли не на последнее место, наиболее распространенной является обязанность работать 3 дня в неделю или же каждый день по полудню; и не редки — нисколько не реже двухдневной барщины — четырех-и пятидневная: это был максимум эксплуатации, так как два дня в неделю, воскресенье и базарный день, крестьянам оставляли всегда. Такие порядки были в галицких «королевщинах», т. е. имениях совершенно того же типа, как и те, о которых говорит «Устав о волоках». На частновладельческих землях эксплуатация была гораздо сильнее: это мы можем видеть очень наглядно, когда какая-нибудь «королевщина» попадает «в держанье» к частному лицу. Одно дворцовое село Львовского староства еще в 1554 году не несло никаких повинностей, кроме натуральной данины, по барану и по свинье с каждого хозяйства; пашня была даже не меряна. Но вот в нем явился «державен», Станислав Жолкевский, и тотчас же завелись новые порядки. Пашня была тщательно вымеряна, и часть ее отошла к усадьбе (прежде тут барской усадьбы не было), для обработки этой земли была заведена барщина, но натуральный оброк не только не был отменен, а к нему прибавился еще денежный. «Жизнь и хозяйство села изменились до неузнаваемости. В 1534 году здесь было 28 хозяйств на немеряной земле, дававших 28 баранов и столько же свиней, причем тех и других у каждого хозяйства было значительное стадо… В 1565–1570 годах здесь было уже 60 тяглых хозяйств на 10 ланах (по-московски — вытях) и 26 загородников (по-великорусски — бобылей), причем крестьянские земли уменьшились, по малой мере, втрое…» Упало и скотоводство: в 1565 году с 62 хозяйств получено только 20 штук свиней и 1 баран — далеко меньше, чем раньше получалось с 28 хозяйств[7]. Как отнеслись к этой перемене сами обитатели села, источники не говорят. Но мы имеем один случай, показывающий, что заведение новых порядков не всегда было простым и легким делом. В том же Львовском старостве было село Добряны, по привилею короля Владислава, от 1439 года, дававшее ежегодно 8 дней барщины, 24 гроша «чиншу» (денежного оброка) и колоду овса с «лана». Тогда в нем считалось 14 ланов; к XVI веку, благодаря распашке новых земель, оказалось уже 36. Но главным фактом было расширение барской запашки в Добрянах: 8 дней в год для ее обработки стало не хватать, и приходилось сгонять крестьян из дальних имений. Ввиду этого дворцовое управление, производя в 1530-х годах новое обмежевание земель, постановило, чтобы добрянцы работали на барщине по два дня в неделю (тогдашняя норма в королевских имениях). Но селяне «противились этому силой, не приняли нового межевания и не хотели работать барщины», и до 1570 года их не удавалось к этому принудить. Попытка посадить в Добряны новых «осадников», чтобы получить рабочих для барской пашни, не удалась — местное население их выжило. Люстрация 1570 года ввела опять двухдневную барщину, понизив чинш до 18 грошей, но добрянцы и теперь не послушались и до 1578 года не приняли «реформы». Что с ними далее случилось — неизвестно[8].

Понижать чинши, вводя барщину, приходилось очень часто, но это вовсе не обозначало обыкновенно облегчения крестьянских повинностей. В Теребовльском старостве до 1550-х годов работали по 8 дней в год и платили 48 грошей чиншу. Новый староста уменьшил чинш до 50 грошей, но ввел двухдневную барщину, по тогдашней цене рабочих рук она обошлась бы, применяя вольнонаемный труд, не дешевле 60 грошей, иными словами, крестьянские повинности, в переводе на деньги, выросли почти вдвое. Но чинш никогда не исчезал вовсе, даже в тех случаях, когда крестьяне работали ежедневно; были случаи, что ежедневная барщина сочеталась даже с довольно высоким денежным оброком — до 24 грошей с хозяйства в год. При таких условиях крестьянский надел уже в XVI веке превращался в то, чем он должен был стать впоследствии, при «капиталистической» барщине, — в особую форму натуральной заработной платы барского батрака. В тесной связи с ростом барщины стоит поэтому другое явление: дробление крестьянских наделов, поощряемое барской экономией. Географический закон этого явления тот же, что и двух предыдущих. «Вообще говоря, крестьянские участки уменьшались по направлению с востока на запад и с юга на север». «На востоке в половине XVI века господствуют хозяйства на целых дворищах, или на дворище сидят по два хозяйства… дальше на запад число хозяйств, приходящихся на одно дворище, увеличивается…»[9]. Падение размеров хозяйства идет чрезвычайно правильно: если ехать с востока на запад, путешественник встретил бы на самой восточной границе Галичины крестьян, сидевших на полной выти («дворище» или «лане»); дальше начинали попадаться полудворищные хозяйства; еще дальше они преобладали, и попадались уж четвертьдворищные; и, наконец, еще западнее начинали встречаться «вiсiмки» — хозяйства на 1/8 лана. Начало дробления весьма точно совпадает с началом изучаемого нами экономического процесса — полу- и четвертьдворищные хозяйства начинают появляться с конца XV — начала XVI века.

Был, однако, предел дробления, ниже которого неудобно было спускаться и с точки зрения барской выгоды, мы уже видели, как измельчание хозяйств влияло на скотоводство, а барские пашни обрабатывались крестьянскими волами и лошадьми. Но тут две тенденции барщинного хозяйства сталкивались. Барину нужен был не только крестьянский скот для обработки земли, ему прежде всего нужна была сама земля, и если для фольварка ее не хватало, не у кого было взять ее, кроме крестьян. Отдельные случаи гонения крестьян с надела мы наблюдали и в Восточной России. Но там это не более чем симптом процесса, во всей широте никогда не развертывавшегося. Не то было в Руси Западной. Здесь эти явления были настолько распространенными, что начинали внушать правительству опасения чисто финансового характера: можно было бояться в иных местах, что скоро не с кого будет брать таких специально крестьянских налогов, как «надельные» — прямая подать с каждого крестьянского хозяйства. Сухие «люстрации» (переписи) становятся почти сантиментальными, рассказывая, как тот или иной пан «скупил» крестьянина. «Служебники (вассалы) нынешнего староства (Саноцкого) скупили в этом году трех селян, — говорит одна люстрация, — не без розлива слез; а они были очень хорошими хозяевами, на тех пашнях родились и состарились, и было под ними полтора вымеренных лана пашни, с которых они аккуратно платили чинш и тягло, как рассказывают о них соседи. Про эти ланы Змеевский (один из «скупивших» вассалов) сказал, что их дал ему король, уволивши их от права и от власти города и от уплаты всяких чиншей. Так осиротели убогие люди, а тягло и чинш с этих земель пропадет». Бог весть, заинтересовался ли бы судьбою «убогих людей» королевский ревизор, если бы тягло и чинш не пропали, но его словам о «розливе слез» можно поверить, и нельзя считать очень преувеличенным заключительное его замечание, — что «коли так каждый год будут скупать по нескольку крестьян, их немного останется в старостве». Но крестьян не только «скупали» — у них и просто отбирали землю неизвестно по какому праву, как отмечает люстрация в другом месте. Обезземеливали не только отдельных селян, но и целые селения. В одном селе Перемышльского староства, где еще в 1553 году было 36 тяглых хозяйств, сидевших на полудворищах, в 1565 году оставалось лишь 20 «Загородников» — безземельных бобылей, работавших на барской пашне. Люстрация глухо замечает, что это случилось по вине самих крестьян, но трудно ли было найти вину в подобном случае?

Что делали обезземеленные? В одних случаях, как мы уже видели, параллельно с экспроприацией крестьянства рос разряд Загородников — рос, кажется, даже быстрее, чем шло обезземеление. В одном из сел Перемышльского староства за 70 лет, с 1497 по 1565 год, из 22 ланов крестьянской земли успели оттягать только 1 1/2 лана, а рядом с 40 хозяевами мы видим здесь уже 14 загородников, не имевших своей пашни. В другом селе в 1497 году был всего один лан земли, а в 1565 году мы находим здесь 5 хозяев и 24 загородника. Впрочем, наиболее энергичное обезземеление падает на средние десятилетия века, и на них приходится максимальный рост загородничества, так что предыдущие десятилетия можно, пожалуй, и не считать: с 1553 по 1565 год в 21 селении Перемышльского староства число Загородников с 66 увеличилось до 141 — на 133 %. В Саноцком старостве за еще меньший период, с 1558 по 1565 год, число Загородников удвоилось; здесь загородники составляли к этому последнему году 11 % всего населения, а в Перемышльском даже 26 %. Но далеко не все обезземеленные попадали в эту категорию. То, что крестьян довели до потери своего хозяйства, ясно указывало на избыток в данном имении рабочих рук: но если были избыточные рабочие руки, естественно было использовать их в другом месте, где были «великие и густые леса». О том, чтобы «осаживать» людьми леса, «на волоки размеренные», заботится даже устав Сигизмунда-Августа, в сравнительно просторной еще Литве. Новым поселенцам давалась льгота на пять, на шесть, даже на десять лет, а где были «черные леса, тяжкие к вырублению», и еще больше. На западной окраине должны были заботиться о том же еще ревностнее: и действительно, добрая доля Саноцких «королевщин» была свежим колонизационным приобретением; в начале XVI века здесь было не более 30 сел, принадлежавших короне, в средине — до 54. Прибыль падала здесь, как и в Перемышльской земле, почти исключительно на горские села, villae submontaneae, врезавшиеся в лесную чащу Карпат, куда уходили «копать лес» люди, не примирявшиеся дома с положением Загородников. Как быстро шло здесь заселение, видно из того, что на верховьях Вислока люстрация 1565 года застала 18 сел с 311 хозяйствами на 200 ланах земли, о которых и помину не было в начале столетия. Нет надобности говорить, что здесь условия крестьянской жизни были совсем иные, чем на старых местах: о барщине здесь и во второй половине XVI века иной раз ничего не слыхали, разве что ходили в горячую пору на помощь. Но перейти на другую землю того же хозяина — это было еще полсвободы. Просторные земли на Востоке манили больше, нежели «тяжкие леса» Карпат. Переписи нередко сообщают нам, как крестьяне, у которых соседние паны оторвали добрый кусок пашни и сенокоса, кинули оставшуюся землю и «пошли себе» — пошли неведомо куда. И такие неведомо куда ушедшие люди встречались уже в изобилии не только на Западе, а и на Востоке: «Устав о волоках» много внимания уделяет беглым, видимо, очень заботясь о том, чтобы не отрезать им дороги назад, ежели захотят вернуться. Среди восточных панов были особые спекуляторы на таких беглых: ими, главным образом, Вишневецкие колонизовали свое Посулье, где на месте пустыни, бывшей здесь еще в начале XVI века, к концу его были десятки сел, а к середине следующего — довольно густозаселенная местность, с порядочными городскими центрами. По инвентарам 1640 годов в «Вишневеччине» было до 40 000 хозяйств, в том числе в ее столице, Лубнах, 2646 дворов: а владелец всего этого, уже упоминавшийся нами выше князь Иеремия, мог затратить на свою свадьбу 250 000 злотых (почти 300 000 золотых рублей). При этом целые города, например, Пирятин, были заселены беглыми[10]. Замки Вишневецких давали этому пришлому люду оборону от татар. Но кто был похрабрее, в своих поисках воли и лучшей жизни не останавливался, конечно, на подданстве Вишневецким: на восточной окраине панская колонизация сталкивалась с другой колонизационной струей — с колонизацией вольной, казацкой.

Романтическое представление о казачестве как о союзе вольных людей, не стерпевших крепостного ига и ушедших в вольную степь строить себе новый мир, где все равны, где нет крепостных и господ, — это представление очень живуче в исторической литературе даже до сего дня. Знакомясь с фактами, вы, однако же, напрасно ищете той демократической, пролетарской дружины, о которой вы столько читали и слышали. Под именем «казаков» вы везде встречаете мелких землевладельцев, очень напоминающих тогдашнего окраинного помещика и целыми рядами незаметных переходов, связанных с земледельческим классом вообще. Мы уже упоминали об этом, не приводя подробностей, по поводу роли казачества в Смуте. Вот несколько образчиков того, что представляли собою великорусские казаки южной окраины. Под Белгородом было село Стариково, населенное беломестными атаманами и казаками. У каждого из первых было по 30 четвертей пашни в поле т. е. по 45 десятин пахотной земли всего и по 150 копен сена; у каждого из вторых — по 20 четвертей (30 десятин) и по 100 копен. Кроме казаков в том же селе жил 34 человека бобылей, работавших на этой же казацкой земле. То же самое было и под Воронежем. Писцовая книга говорит: «На Воронеже (река) на атаманских и на казачьих придаточных землях деревни, в тех деревнях дворы атаманские и казацкие поставлены на приезд, а за ними живут бобыли, пашут их землю». В двух деревнях Оскольского уезда тоже жили казаки. Но они мало чем отличались от детей боярских. По крайней мере, в одной челобитной они писали, что «как были в Осколе дозорщики и писцы, и ту… землю писали за ними, и в сошное письмо в уезде писали с Осколяны детьми боярскими вряд» и что они «четвертные деньги в ямской приказ и стрелецкие кормы и всякие государевы подати платят с Осколяны детьми боярскими вряд ежегодь» и вместе же с ними служили всякую службу[11]. Но, скажет читатель, это казаки «городовые», «служилые», а были особые «вольные» — на Дону, например. К тому же все эти данные относятся уже к XVII веку. Мы, однако, тщетно стали бы искать между «служилыми» и «неслужилыми» казаками той демаркационной черты, которую обыкновенно проводят с такой уверенностью, и раннее казачество ничем в этом случае не отличалось от позднейшего. В половине XVI века ехал из Москвы в Константинополь посол Новосильцев. Провожать его до Азова должны были донской атаман Мишка Черкашенин, с 50 атаманами и казаками «своего прибору»: это была, стало быть, вольная казацкая дружина, временно подрядившаяся в службу к московскому правительству. По дороге один из членов этой дружины дезертировал, о чем посол доносил государю так: «Мишкина прибора казак поместный (такой-то) на твою государеву службу не пошел, воротился из Рыльска к себе на вотчину Рыльскую». Можно было быть служилым государевым казаком и в то же время присоединиться к одному из вольных казацких отрядов — одно другому вовсе не мешало. В данном случае поместный казак пошел за вольным атаманом (которого мы скоро видим ведущим на свой страх и риск войну с турками) с целью, так сказать, благонамеренной: с тем, чтобы охранять царского посла. Но благонамеренная цель вовсе не была обязательна. Незадолго перед тем шестеро путивльских, т. е. «городовых», казаков примкнули к отряду черкасов и с ними вместе ограбили крымского гонца, шедшего из Москвы. Дело это казалось им. настолько естественным, что затем четверо из них, как ни в чем ни бывало, вернулись к себе в Путивль. Правда, в ответ на жалобы крымского правительства царь отрекся от этих своих «слуг» и честил их «разбойниками». Но это была обычная фразеология, раз навсегда выработанная для случаев подобного рода. И в Крыму, и в Константинополе по аналогичным поводам всегда говорили: «Сами знаете, что на Тереке и на Дону живут воры беглые люди, без ведома государева, не слушают они никого…» Но когда обращались к самим казакам, говорили совсем другое. Когда в конце XVI века донских казаков заставляли без выкупа отдавать назад черкас, т. е. литовских пленников, захваченных ими во время набега (среди полного официального мира, разумеется), а казаки в ответ стали грозить, что они уйдут с московской службы, царский посол говорил: «Отъездом вам государю грозити непригоже, холопы вы государевы и живете на государевой отчине». Но не считая этого специального повода к разрыву, казаки и не думали отрицать своих обязанностей по отношению к Москве: «Тебя, посланник, провожать и государю служить мы готовы», — говорили они. Их только очень обижало, что хотят отнять у них пленных, которых они добыли «своей кровью» и которые представляли, конечно, значительную хозяйственную ценность в этих пустых краях, где даже и бобылей найти было уже нельзя. А под конец Смуты, когда казацкая служба в этих местах стала особенно нужна, в одном официальном документе писалось даже, что «их атаманскою и казачьею службою, радением и дородством Московское государство очистилось и учинилось свободно». Московский дипломатический стиль отличался большой гибкостью, и понимать его буквально было бы очень неосторожно: те, к кому обращались московские дипломаты непосредственно, турецкие паши и крымские мурзы, никогда бы себе такой неосторожности не позволили. «Вы говорите, донские казаки — вольные люди, воруют без ведома вашего государя, — отвечал русскому послу великий визирь в 1592 году, — крымские и азовские люди такие же вольные. Вперед только государь ваш не сведет с Дону казаков, и я вам говорю по богу: не только крымским с нагаями велим ходить, но сами пойдем своими головами с многою ратью сухим путем и водяным, с нарядом и городом, хотя и себе досадим, а уж сделаем это, и тогда миру не будет». В ответ на эти воинственные речи великого визиря московское правительство, которое только что уверяло, что с казаками оно не имеет ничего общего, послало на Дон грамоту, где, между прочим, говорилось: «Вы бы службу свою показали: перебрав лучших атаманов и молодцов конных, послали на Калмиус, на Арасланов улус, улус его погромили бы…»

Что было на Дону, то было и на Днепре. В этом отношении черкасские казаки, городовые и запорожские, были родными братьями великорусских казаков верховых и низовых. И тут, и там экономической основой было промысловое хозяйство: охота, рыболовство и, в очень большой степени, бортничество. О последнем стоит сказать несколько слов. Охотничьи промыслы казаков слишком хорошо известны, отметим только, что на Днепре в это время они приобретают особое значение, так как, с уплотнением населения Западной Руси охота там становится все больше и больше панской привилегией: уже в 1557 году, по «Уставу о волоках», за убийство серны или другого крупного зверя крестьянину угрожала смертная казнь, так же, как и тому, кто попадется в пределах «пущи», заповедного королевского леса, с «рушницею» — огнестрельным оружием. Экономическая роль бортничества была никак не менее значительна, чем охоты или рыбной ловли. В Путивльском уезде незадолго перед Смутой одного медвяного оброка собиралось 2320 пудов — да еще к тому 100 рублей деньгами. «Литовское разорение» уменьшило натуральный оброк почти вдвое но зато скоро после него в крае появляется более интенсивная форма пчеловодства, занесенная все теми же черкасами: вместо «бортных ухожаев» появляются пасеки, иными словами, пчел начинают разводить искусственно, не довольствуясь тем, что можно было найти готовым в лесу. То, что мы знаем о людях, принесших с собою это техническое новшество, не оставляет сомнения, что то были эмигрировавшие из польских пределов казаки. «Тех пасек литовские люди, — жаловались обитатели Вольновского уезда, — у нас на Вольной лошадей крадут и сильно отнимают и нас бьют и смертное убойство нам чинят и по дорогам проезду от них нет». По сыску оказалось, что эти черкасы пришли из Ахтырки, Гадяча, Миргорода, Полтавы и т. п. Как всегда, московское правительство не захотело применять к литовским эмигрантам крутых мер. Сначала велено было «сослать их с государевой земли, без бою и без задору», а когда и пришельцы, со своей стороны, повели себя корректно и подали царю челобитные, прося оставить их на занятых ими землях, в Москве не затруднились исполнить эту просьбу. Пасечники-казаки встречаются нам и в Западной, правобережной, Украине — еще. в половине XVI века. Одна петиция Веницких земян, 1546 года, упоминает, что, по местному обычаю, паны брали с казаков, имеющих 30 пчел, копу грошей «поклону»: упоминание об этой пошлине рядом с крестьянским «выходом» бросает свет на положение казаков в ту эпоху; они, очевидно, сидели не всегда на вольной, а, иногда и на панской земле. В Вишневечине мы встречаем позже сплошные и очень крупные казацкие поселения на земле Вишневецких. Это приводит нас к вопросу о происхождении западнорусского казачества, выясненному, в соответствующей литературе, гораздо лучше, чем происхождение казачества великорусского.

Мы не будем останавливаться на этимологии слова «казак» (или «козак», как пишут и говорят на Юго-Западе). Нет ничего более шаткого, чем этимологические толкования. Можно себе представить, что будет, если какой-нибудь историк, положим, XXX века вздумает путем этимологических сближений определять, что такое были наши сибирские «стрелковые полки» времени русско-японской войны. Из того, что корень один со словом «стрела», он заключит, вероятно, что то были отряды пехоты, вооруженной луками и стрелами, а так как полки назывались «сибирскими», то дело ясно — это были вспомогательные дружины диких сибирских инородцев на русской службе. Мы ничего не извлечем для истории казачества ни из того факта, что так назывались отряды легкой татарской конницы, ни из того, что в половецком словаре 1303 года «козак» значит «сторож». Слово пришло, конечно, с Востока, но понятие было вполне местное, и обозначавшаяся словом вещь существовала в действительности ранее, чем к ней приурочили именно это слово. В основе западнорусского казачества, как и восточного, лежала обязательная военная служба всего пограничного населения, нельзя даже сказать «служба», потому что с этим словом связывается представление о некотором принуждении сверху, а здесь, на окраине степи, откуда ежегодно появлялись татары, человеку естественно было быть военным: безоружный человек здесь жить не мог. Нужно было или отказаться от колонизации этих мест, или идти сюда не только с сохой, косой и топором, но и с ружьем. Ружье было так же необходимо здешнему поселенцу XVI–XVII веков, как и южноафриканскому колонисту XIX: причем и там, и тут роль этого орудия производства отнюдь не была только пассивная, как часто изображается. Грабежи татарских стад, «лупление чабанов татарских», а в более удачных случаях «лупление» и соседних турецких городков входили в круг обычных промыслов в южнорусской степи точно так же, как грабежи туземцев в круг «промыслов» южноафриканских. Если житомирские мещане 1552 года обязаны были «рушницы мать и стреляти добре у мши», а их сельский сосед, волынский крестьянин, по словам одного писателя конца XVI века, «идя на работу, нес на плече ружье, а до боку чеплял шаблю або меч», то это, конечно, не значило, что все эти люди представляли собою нечто вроде современной швейцарской милиции. Надоело пахать или торговать, можно было отправиться и «козаковать»: кто был помоложе и попредприимчивее, тот это и делал. Когда «козакованье» становилось неудобно польскому правительству, оно и взывало обыкновенно к старшему поколению: требовало, «абы отцово сынов своих на козацтво не выпущали». Благодаря этому, отсутствие там или сям названия казаков вовсе еще не указывает на отсутствие и самого явления. В Барском старостве середины XVI века мы не встречаем казаков как особой общественной категории, а это было одно из казацких гнезд того времени. Козаковала здесь, главным образом, мелкая шляхта, преимущественно русская. «В правительственных актах, например, в грамоте киевскому воеводе 1541 года, казаки разумеются под общим названием мещан»[12].

Это отсутствие резкой социальной отграниченности малороссийского казачества от других общественных классов продолжается и в позднейшею эпоху, когда казачество становится революционным элементом. Один из предводителей казацкого восстания 1590-х годов, Шаула, был черкасским мещанином, и притом не из бедных, судя по тому, что у него занимал деньги Киево-Печерский монастырь. В Киеве, по поводу того же восстания, было конфисковано несколько домов, принадлежавших казакам-«здрайцам» (мятежникам). Но теснее всего казачество было связано, конечно, с землевладением. В 70-х годах XVI века мы находим большие земли на р. Ворскле, принадлежащие козаку-земянину Омеляну Ивановичу: королевская грамота титулует этого казака-дворянина «шляхетным». В 90-х годах другой казак, Тимко Волевич, имел большие поместья в Чигиринщине, «издавна принадлежавшие его предкам, купившим их на свои деньги». За то же восстание 1596 года был конфискован целый ряд имений, принадлежавших «казацким особам»: мы узнаем об этом из жалованой грамоты короля знакомому нам по истории Смуты гетману Жолкевскому, которому были отданы эти имения. Наконец, один из главных вождей того же восстания, знаменитый гетман Лобода, «несомненно, был богатым человеком: на это указывают многочисленные справки об его имуществе, которое искали по монастырям, у евреев (некоего Леона Перцовича) и у помещиков (Семена Бутовского, киевского войскового)». Будучи уже гетманом, Лобода купил себе село Сотники. В следующем столетии земельная собственность становится даже социальной основой для партийной группировки казачества. Когда впервые введен был реестр, т. е. сделана попытка ограничить казацкие привилегии сравнительно небольшим, тесным кругом более зажиточных казаков, держались относительно польского правительства лояльно, «дуки», — партия, к которой «принадлежали, главным образом, казаки богатые». «Между ними бывали в те времена богачи, что могли смело равняться с земянами; некоторые были шляхетского происхождения. Им было что терять, и они должны были оглядываться на польское правительство». Иначе совсем относились к этому последнему «нетяги», казаки бедные, для которых козакованье было промыслом: «запрещение грабежей для них было отобраним главного источника дохода»[13].

Как видим, мы весьма далеки от «пролетарских демократических дружин», принципиально враждебных наличному общественному строю. В казачестве и польских помещиках мы видим двух классовых противников внутри одного и того общества. Это были два разных способа ликвидации древнейшего, натурального, феодализма. Польским панам лучше удалась задача, на которой сломало себе шею московское боярство XVI века. Их латифундии более успешно превращались в сельскохозяйственные предприятия с обширной барской запашкой и массовым применением крепостного труда. Здесь мы имеем уже в XVI веке тот восточноевропейский тип хозяйства, который в великорусские области стал проникать лишь в XVIII столетии. Но и противник у польской латифундии был более европейский. Если не бояться характеризовать сложное явление по одному признаку, казацкую земельную собственность, в массе среднюю или мелкую, знавшую батраков и «подсуседников», но не знавшую ни организованной барщины сотен крестьян, ни сеньориальных прав землевладельца, ни иммунитета, ни права суда, ни мелких земян-вассалов, — можно бы назвать буржуазной. Казацкая буржуазия, в лице Богдана Хмельницкого, и подняла знамя восстания против польского феодализма. Как и всякая другая буржуазия, она не могла обойтись без чернорабочих, без массы поспольства — и благодаря этому она была в своих лозунгах демократичнее своей социальной сущности. Но когда боевой момент прошел, экономические отношения взяли свое: казачество разместилось наверху, поспольство осталось внизу.

Казацкая революция

Идеологическая оболочка казацкого движения и его организационный центр ♦ Церковная уния ♦ Церковь и денежное хозяйство ♦ Церковь и буржуазия; братства ♦ Феодальная реакция в церкви ♦ Связь казачества и буржуазии ♦ Запорожье ♦ Экономический конфликт: хлебная торговля и пиратство ♦ Политический конфликт ♦ Первые «рухи» ♦ Схема казацкого восстания ♦ Этапы наступления Польши на Запорожье ♦ Хмельничина ♦ Условия, обострившие кризис; «ординация» 1638 года ♦ Роль Крымской орды ♦ Политическая обстановка: Богдан и «чернь» ♦ Отношение казацкого и крестьянского движения, роль мещан ♦ Хмельницкий как выразитель казацкого и казацко-мещанско-церковного движения ♦ Разрыв с крестьянством

С последней четверти XVI века тот антагонизм мелкого и крупного землевладения, который воплотился в украинских казаках и польских панах, приобретает свою окончательную форму. Первые находят идеальное оправдание своих классовых требований, выступая защитниками православия против унии; вторые, проводя эту унию, стараются сделать Православную Церковь орудием в руках крупного землевладения. А на попытку польских помещиков подчинить всецело казачество польской «государственности», взять его целиком на коронную службу и точно регламентировать его положение на этой службе казаки отвечают тем, что создают себе заграничный центр, не зависимый от польского государства, в образе Запорожской Сечи.

Мы видели выше, что Православная Церковь в предшествующее время не пользовалась в Юго-Западной Руси особым почетом и уважением, но и не была в то же время предметом гонений. Руководящие общественные слои просто не обращали на нее внимания, предоставляя эту «хлопскую веру» хлопам. Этим объясняется и демократический состав Православной Церковной иерархии, о котором тоже говорилось выше. Демократическое происхождение русских архиереев вовсе, однако, не означало, что православная церковь в Юго-Западной Руси была организована демократически. Напротив, и в то время она, как всякая церковь в феодальном обществе, зависела от крупного землевладения. Церкви и монастыри стояли на боярской и княжеской земле, и владельцы этой земли были их патронами: назначение священников, игуменов и архиереев зависело от них. Но при натуральном хозяйстве это право не давало им почти никакой выгоды. Церковные доходы состояли из тех же продуктов, что и натуральный оброк, платившийся помещику, и увеличивать количество этих продуктов выше известной меры было, как мы знаем, бессмысленно при условиях натурального хозяйства, при отсутствии рынка и сбыта. Положение стало быстро меняться по мере того, как в Западную Русь стало проникать денежное хозяйство. Два факта местной церковной жизни тесно связаны с этим новым явлением. Оба давно обратили на себя внимание историков, но брались они не с той стороны, которая была для них характерной, потому они оставались изолированными друг от друга и не связанными с общим ходом исторического процесса. Очень известен, даже из «Тараса Бульбы», факт отдачи в аренду православных церквей в Западной России этого времени. Но и в повести Гоголя, и в исторических работах старого времени подчеркивалось при этом только то обстоятельство, что арендаторами обыкновенно были евреи: как будто отдача церкви в аренду лицу другого исповедания что-нибудь здесь меняла. Суть дела была здесь в том, что возможность быстро превращать продукты в деньги соблазняла и на церковные учреждения смотреть как на выгодные предприятия. Еще больше церквей соблазняли в этом отношении монастыри, эксплуатировавшие не один какой-нибудь отдельный приход, а целую округу. До нас дошел от конца XVI века целый ряд документов, относящихся к монастырю Святого Спаса во Владимире на Волыни. Из этих документов мы видим, что монастырь составлял частное имущество одной дворянской семьи, некоего Михаила Оранского с тремя сыновьями. В состав этого имущества входила и «церковь со всеми речми (вещами) церковными, с книгами, с образами, с уборами священническими и со всем тем, что только в той церкви и монастыре есть, и ключи церковные». При этом одна из королевских грамот специально оговаривала, что никто из владельцев этих священных предметов не обязан быть сам духовным лицом: «в сан духовный становиться и стричься». Они обязаны были только держать в том монастыре викария, «человека духовного, хорошо сведущего в Священном Писании, для отправления церковных треб». Раз монастырь мог быть предметом частного освоения, он мог, разумеется, и арендоваться, и закладываться: в том же собрании документов мы имеем, например, «заставную запись», удостоверяющую, что кн. Чарторыйский отдал в заклад земянину (помещику) Лазарю Иваницкому «монастырь Честный Крест, с церковью и островом всем, на которое монастырь и церковь Честного Креста стоят». А дальше здесь же мы встречаем арендную запись на одно имение холмского повета, где в числе арендного имущества мы находим рядом с садами, огородами и виноградами, с коровами, и их приплодом, и церкви «с подаваньем их» — с церковными доходами. Арендаторов было двое: один из них был еврей, другой же местный помещик. Нужно иметь в виду, что превращение церкви в предприятие сопровождалось таким же усилением эксплуатации, как и превращение в предприятие обыкновенного имения. Арендатор старался вытянуть из «подаванья церковного» возможно больше денег, и население не могло не почувствовать этой перемены. А так как народная ненависть всегда обращается на ближайший источник зла, не стараясь докопаться до его корней, то совершенно естественно, что в народных песнях XVII века «жиды-рандари» (арендаторы) занимают такое выдающееся место, совершенно заслоняя собою панов-собственников церквей и монастырей, в чей карман шло, в конечном счете, «церковное подаванье».

Но те же новые экономические отношения вызвали к. жизни и явление совершенно иного порядка и противоположного значения. Денежное хозяйство как в Московской Руси, так и в Западной выдвигало если не на первое, то на очень видное место буржуазию. Смиренно подчинявшаяся феодальной церкви раньше, эта последняя начинает теперь поднимать голову и в церковных делах — и именно для своей церковной самостоятельности. Положение православной веры, как веры хлопской, в Литовско-Русском государстве очень помогало буржуазии в этом случае. Здесь не успела сложиться та прочная, централизованная церковная организация, опиравшаяся на всю силу государственной власти, какая образовалась к XVI веку в Москве, например. В Москве было свое, местное церковное начальство — святейший патриарх Московский и всея Руси, без разрешения которого никто и подумать не мог что-либо предпринять в церковных делах. В Западной Руси были отдельные владыки: луцкий, львовский, киевский и другие, сильные каждый у себя в епархии, но когда перед ними являлся какой-нибудь из восточных патриархов, хотя бы из далекого Иерусалима или же совсем проблематичной в XVI веке Антиохии, западнорусский епископ в глазах своей собственной паствы отходил на второе место. Но восточные патриархи, паствой которых у себя дома являлась по большей части местная буржуазия, давно стояли на почве менового хозяйства. Церковные привилегии на турецком Востоке были настолько практически ценной вещью, что их давно продавали и покупали, как всякое другое благоприобретенное право. Отчего было не торговать ими и в других местах, если находились покупатели? И вот какой-нибудь антиохийский патриарх, приехавший за милостыней на Русь, проезжая город Львов, весьма охотно и без малейшего стеснения продаст местному «мещанству» ни более ни менее как полный иммунитет по отношению к местному, львовскому, архиерею. Братство, образованное львовской буржуазией (она упомянута в грамоте на первом месте, но членами братства могли быть и шляхтичи и крестьяне), получало право не только ставить себе священника, которого епископ не мог отказаться посвятить, но и следить за нравственностью всего вообще духовенства, не исключая и самого епископа, а если бы епископ вздумал не подчиниться этому контролю, «таковому епископу сопротивляться всем как врагу истины». Можно себе представить лицо львовского владыки, когда он читал этот документ, против которого юридически он был, однако, бессилен, так как патриарх, хотя бы и антиохийский, был в церковной иерархии старше его. Притом восточные владыки наезжали за милостыней часто — можно было, в подкрепление антиохийской грамоты, добыть такую же от иерусалимского патриарха или, еще лучше, от константинопольского: это было не сложнее, нежели в наши дни купить какой-нибудь экзотический орден, вроде Льва и Солнца. Можно было отмежеваться от местной церковной власти еще решительнее: рекордной, по теперешнему выражаясь, является в этом случае одна грамота константинопольского патриарха Кирилла, где епископ, который осмелился бы посягнуть на привилегии Крестовоздвиженской церкви (Луцкого братства), приравнивается к «святокрадцам», и ему сулится отлучение от церкви не только на этом свете, но и «по смерти» — на веки вечные. Как было западнорусскому архиерейству не заскучать по «своем» начальстве, которое могло бы оградить его от подобных неприятностей и восстановить год от года все более утрачивавшуюся им монополию «вязать и решать»? Но выработать местный патриархат было не так легко при отсутствии туземной государственной власти и при таком отсутствии единодушия между самими владыками, что один из них, случалось, выгонял другого из его резиденции пушками. Оставалось одно — опереться на соседнюю церковную организацию, по силе и дисциплинированности далеко оставлявшую за собой не только местную, но даже и московскую церковь. Такой организацией был католицизм. На этой почве и возникла Брестская уния 1596 года.

Этот основной мотив унии — борьба западнорусского епископата с «засильем» восточных патриархов — чрезвычайно отчетливо звучит во всех униатских документах эпохи, и, прежде всего, в самом главном из них — в том послании, с которым обратились к королю Сигизмунду III западнорусские владыки в декабре 1594 года. Их уполномоченный должен был говорить королю: «Видя в старших наших, патриархах, великие нестроения и нерадения о церкви божией и законе святом, видя их неволю, видя, что вместо четырех патриархов сделалось восемь, видя, как они живут на патриаршествах, как один под другим подкупается, как, сюда к нам приезжая, они никаких диспутаций с иноверными не чинят, только поборы с нас берут и, набравши откуда ни попало денег, один под другим там, в земле поганской, подкупаются, — видя все это, мы, епископы, не желая далее оставаться в таком беспорядке и под таким их пастырством, единодушно согласившись, хотим приступить к соединению веры и пастыря единою, главного, которому самим искупителем мы вверены, святейшего Папу Римского пастырем своим признать». В официальном документе, каким было это обращение к королю, нельзя же было обойтись без патетических фраз о развращении восточной церкви — в частной переписке говорили проще и откровеннее. Один из творцов унии, убеждая одного из своих товарищей, писал ему уже без всяких претензий на моральный пафос: «Патриархи будут часто ездить в Москву за милостынею, а едучи назад, нас не минуют; Иеремия (константинопольский патриарх) уже свергнул одного митрополита, братства установил, которые будут и уже суть гонители владык: чего и нет, и то взведут и оклевещут; удастся им свергнуть кого-нибудь из нас с епископии — сам посуди, какое бесчестье! Господарь король дает должности до смерти и не отбирает ни за что, кроме уголовного преступления, а патриарх по пустым доносам обесчестит и сан отнимет, — сам посуди, какая неволя! А когда поддадимся под Римского Папу, то не только будем сидеть на епископиях наших до самой смерти, но и в лавице сенаторской засядем, вместе с римскими епископами и легче отыщем имения, от церкви отобранные». Особенно не давали жить епископату братства, по словам тогдашнего киевского митрополита, львовский владыка (во Львове было самое старое и самое сильное братство), «будучи в крайнем томлении от братства», готов был поддаться не только что Папе, а хотя бы самому дьяволу — «врага душевного рад был бы на помощь взять». Но братства были органами церковного влияния буржуазии, а епископы были ставленниками крупного землевладения. Инициатива унии как раз и принадлежала церковным феодалам: Кириллу Терлецкому, одному из епископов, отстаивавших свои права артиллерией, Ипатию Потею, в миру, до пострижения, сенатору и брестскому каштеляну (коменданту), Гедеону Балобану, получившему львовскую кафедру по наследству от своего отца, тоже епископа львовского. Сведение Гедеона с епископии по жалобе братства и было тем событием, которое дало непосредственный повод к унии. Дальше нечего было ждать, не дожидаться же было, когда братства начнут выбирать своих епископов. Церковный конфликт сводился, таким образом, к классовому, и православные по-своему были правы, когда они впоследствии со злорадством указывали униатам, что без буржуазии и униатская церковь все-таки обойтись не может, и что самый энергичный униатский епископ, Иосафат Кунцевич, — сын сапожника. Зато потомки знатных фамилий попадали теперь на кафедры двадцати лет и могли, не проявляя особой энергии, просидеть на них до глубокой старости, не боясь мещанских «братств». До конца XVI века буржуазия наступала, а церковный феодализм оборонялся. Теперь стало наоборот. Волынский депутат на сейме 1620 года рассказывал о том же Львове — центре буржуазного движения: «Кто не униат, тот в городе жить, торговать и в ремесленные цехи принят быть не может, мертвое тело погребать (по православному обряду), к больному с тайнами христовыми итти открыто нельзя». Вести легальную борьбу с униатской церковью, за спиной которой стоял весь полицейский аппарат польской «государственности», было немыслимо. А попытки борьбы революционной встречали немедленную и свирепую репрессию. Мятеж витебских мещан, во время которого был убит Кунцевич, кончился тем, что более ста горожан из самых зажиточных были приговорены к смерти, двадцать из них, в том числе два бургомистра, были действительно казнены, остальным удалось бежать, но все имущество их было конфисковано; ратуша и православные церкви были разрушены. Нет ничего мудреного, что западнорусское мещанство в таком положении все чаще и чаще начинало вспоминать о казаках.

В обычном представлении запорожские казаки рисуются до такой степени противоположными всему, что мы связываем со словом «буржуазия», что классовое родство казачества и мещанства теперешнему читателю, смотрящему сквозь призму исторической романтики, разглядеть не легко. Современникам, для которых казаки были вполне реальной вещью, это удавалось лучше. Посол германского императора, Эрих Лясота, бывший в Запорожской Сечи it конце XVI века, говорил сечевикам, жаловавшимся ему, что у них нет лошадей для похода в Молдавию, куда звал их император: «Поднимитесь вверх по Днепру — и вы сможете достать лошадей в своих городах и селах, где вы родились и выросли, и где у каждого из вас есть родные и знакомые». А двумя десятками лет раньше польский хронист Мартин Вольский так описывал низовое казачество: «Эти посполитые люди обыкновенно занимаются на низу Днепра ловлею рыбы, которую там же, без соли, сушат на солнце и тем питаются в течение лета, а на зиму расходятся в ближайшие города, как-то: Киев, Черкасы и другие, спрятавши предварительно на каком-нибудь днепровском острове, в укромном месте, свои лодки и оставивши там несколько человек на курене или, как они говорят, на стрельбе». Эти показания вполне сходятся с тем, что мы знаем о запорожцах из документов: в древнейшем из них, грамоте литовского великого князя Александра (1499), фигурируют казаки, приходящие сверху, от Киева и Черкасс, на низовье Днепра рыбу ловить; часть улова они должны были отдавать киевскому воеводе, по этому случаю дана и грамота. Через сто лет связь Запорожья с Киевом была еще настолько прочна, что в Киеве делалась запорожская политика, инициатива союза казаков с императором принадлежала некоему Хлопицкому, который в своем проекте основывался именно на том, что он слышал в Киеве. В самой Сечи проект наткнулся на затруднение, но совсем особого рода. Более подвижные демократические низы казачества были за поход в Молдавию, но более зажиточные слои, среди которых видную роль играли «владельцы челнов» и к которым принадлежали запорожские старшины, не обнаруживали никакой охоты к сухопутной авантюре. Из описания этого эпизода у Лясоты мы узнаем, что «демократическая, пролетарская дружина» была организована весьма аристократически. Запорожское вече состояло из двух «кол»: одного, в котором совещались старшины, и другого «из простого народа, называемого у них чернью» (!). В это последнее коло членов запорожской демократии есаулы загоняли палками. Решения здесь постановлялись быстро и провозглашались с большой экспансивностью: с первого же совещания «чернь» стала величать германского императора, бросая вверх шапки и изъявляя готовность принять вес условия, предлагавшиеся его послом. Но это не имело никакого практического значения: деловые переговоры все ж-таки пришлось вести со старшиной. Та была несравненно менее уступчива, и дело затянулось; тем временем «владельцы челнов» повели свою агитацию, и скоро «чернь» высказывалась с такою же экспансивностью против союза с империей, как раньше за него. В конце концов Лясоте так и пришлось уехать, не добившись никакого практического результата: он должен был удовольствоваться «принципиальным» обещанием низового казачества помогать императору против турок, да и за это пришлось заплатить 8000 золотых дукатов. Запорожская аристократия умела блюсти интересы Сечи, где она была хозяйкой не только в политическом отношении, конечно. Роль «владельцев челнов» мы уже видели: помимо них Лясота упоминает в числе «зажиточных казаков» еще «охотников», а современные документы — «хуторян». Казак как мелкий землевладелец проник, таким образом, и за пороги, но здесь, в этих нетронутых местах, он перемешивался еще с промышленником, вовсе, однако же, не походившим на горьковского босяка. Сечь была достойной представительницей мелкой казацкой буржуазии.

Особенности географического положения Запорожья создавали здесь, помимо земледелия, охоты и рыболовства, еще один промысел, который всего больше определял собою физиономию низового качества. «Владельцы челнов» совсем не потому только делали в Сечи и дождь, и хорошую погоду, что суда были необходимы для рыбной ловли — рыболовная лодка далеко не была таким ценным орудием производства, как мореходная чайка, необходимая отнюдь не для одного рыболовства. Северные берега Черного моря уже тогда были покрыты турецкими и татарскими поселениями, достаточно богатыми и культурными, чтобы там было, что взять. В Белограде (Аккермане, Бессарабской губернии) был, по словам польского хроникера, «большой порт, из которого до самого Кипра пшеницу с Подолии возили; теперь через тот город сухим путем на Очаков к Москве ходят только караваны». Автор тут же и объясняет, кажется, сам того не замечая, почему упала аккерманская торговля: «Из Белограда пролегает широкая дорога, на которой казаки часто турецких купцов разбивают, и если хотят добыть языка, то добывают его скорее всего именно там», «Они (казаки) причиняют очень часто большую беду татарам и туркам и уж несколько раз разрушали Очаков, Тягинку, Белгород и другие замки, а в полях немало брали добычи, так что теперь и турки, и татары опасаются далеко выгонять овец и рогатый скот на пастбище, как они прежде пасли, также не пасут они скота нигде, и по той (левой) стороне Днепра на расстоянии десяти миль от берега…» Так, случайное указание польского летописца вскрывает перед нами специальную причину постоянных столкновений уже не казачества, а именно Запорожья с поляками: морские разбои низовых казаков лишали крупное польское землевладение ближайшего рынка для продуктов его имений. Спор шеи, действительно, между «культурой» и «дикостью», как склонны изображать дело новейшие польские писатели[14]: вернее сказать, между двумя ступенями культуры — к северу от порогов была уже полукапиталистическая Европа XVI века, к югу процветали нравы времен Святослава Игоревича. Стремление подчинить Запорожье государственной опеке и прекратить губившее польскую торговлю пиратство, с одной стороны, стремление не допустить этой опеки и обеспечить за собою исконный «национальный промысел» — с другой, составляют исходную точку всех столкновений Польши с Запорожьем, начиная с бунтов Косинского и Наливайки до восстания Хмельницкого. Суть конфликта опять-таки очень хорошо и опять-таки бессознательно намечена тем же польским хронистом, которого мы уже цитировали выше (Лартином Бельским). «Казаки нас наибольше ссорят с турками, — говорит он, — сами татары говорят, что если б не казаки, то мы могли бы хорошо с ними жить; но только татарам верить нс следует: хорошо было бы, чтоб казаки были, но нужно, чтобы они находились под начальством и получали жалованье… Если бы мы захотели привести в порядок казаков, то это легко можно было бы сделать: нужно принять их на жалованье и построить города и замки по самому Днепру и по его притокам, что очень легко сделать, так как леса на островах имеется весьма достаточно, — было бы лишь к тому желание»…

В то время когда писались эти строки, «желание» было уж обнаружено в достаточной мере, в 1572 году король Сигизмунд Август назначил «старшего и судью» над запорожскими казаками, подчиненного, в свою очередь, коронному гетману (главнокомандующему польской армией). Несколько позже началась постройка и замков (сначала в Кременчуге), откуда польские гарнизоны могли бы «держать в порядке» Запорожье. Но политика польского правительства в этом пункте не отличалась выдержанностью: среднее землевладение, шляхта, господствовавшая в это время на сеймах, не склонна была очень принимать к сердцу интересы украинских магнатов. Тем приходилось самим заботиться о себе, — и первое казацкое восстание, Косинского, носит чрезвычайно характерную физиономию дуэли низового рыцарства с отдельными феодалами, сначала Острожским, потом, когда Острожский оказался сильнее, чем думали его противники, с Вишневецким, на победе которого движение и оборвалось. Позднейшие украинские летописцы уже к этому моменту казацкой революции усваивали ту религиозную идеологию, которая должна была неразрывно связаться с казацким движением позднее. Но на самом деле Косинский и его товарищи не выставляли еще никаких, ни религиозных, ни социальных лозунгов, их движение даже не было движением всего казачества, а с другой стороны, в нем видную роль играли и неказацкие элементы: сам Косинский был шляхтич. Наиболее определенный пункт его программы заключался в требовании казацкого «присуда», т. е. упразднения феодального суда и предоставления казачеству того же права выбирать себе судей, какого давно добилась западнорусская шляхта[15]. Но не прошло двух лет со смерти Косинского, как мы имеем перед собою уже весьма типичный казацкий бунт, со всеми его классическими признаками — участием панских «подданных», крестьян, погромами католиков и униатов и т. д. То было разыгравшееся в 1595–1596 годах и захватившее все Поднепровье, от Могилева до Черкасс, восстание Наливайки и Лободы. Лозунг «За православие против католицизма и унии» был поднят впервые Наливайкой; его деятельным помощником был православный священник, его брат, Демьян. Как понимали они борьбу за православную веру, показывает их первое выступление, направленное против известного нам инициатора унии Терлецкого. Не будучи в состоянии достать его самого (тот был тогда в Риме именно по делу унии), Наливайко со своими казаками, во-первых, дотла ограбил имение его брата и жены этого последнего, забрав у них все, что только было в их усадьбах ценного; а затем экспроприировал ризницу Терлецкого, предусмотрительно спрятанную последним перед отъездом в одном частном доме, что, однако же, не спасло ее от казаков. Затем, по очереди, были ограблены все тянувшие к унии духовные и светские феодалы, попадавшиеся на пути восставших. Но мы напрасно стали бы искать каких-нибудь положительных шагов со стороны Наливайки с целью восстановить господство православия: редко в истории так называемых религиозных войн религия более наивно выдвигалась, как простой предлог, чем здесь. Врагами православия очень быстро оказывались все, у кого было что взять: рядом с епископами-униатами и католическими костелами Наливайко грабил и торговцев-караимов, и православных мещан, которые сами, как мы видели, были противниками унии. Формулируя свои требования в письме к королю Сигизмунду, Наливайко, в сущности, все сводил к тому, чтобы польское правительство взяло его казаков на жалованье, а самого Наливайку сделало над казаками гетманом. И еще более откровенно та же мысль проводится в замечательном письме другого героя восстания 1595–1596 годов, запорожского кошевого Лободы, к гетману Замойскому. «Ты не требуешь от нас услуг великому княжеству литовскому и всей Речи Посполитой, — писал вождь низового казачества, — ты указываешь на мир со всех сторон, со всеми неприятелями короны польской. За это да будет хвала Господу Богу за такой мир люду христианскому, что он смягчил сердце каждому неприятелю креста святого. Но если мы пришли в этот край, то причина этого для всякого очевидна: в это зимнее непогодное время, когда ты нас никуда не требуешь на услугу, Бог знает, куда нам направиться; поэтому покорно и униженно просим, благоволи не заборонить нам хлеба соли». А так как на это гетман мог бы ответить, что «хлеба-соли» достаточно забрал себе Наливайко, то Лобода спешит откреститься от этого союзника-конкурента: «Что же касается того своевольного человека Наливайка, который, забывши почти страх Божий и пренебрегши всем на свете, собрал по своему замыслу людей своевольных и чинил большие убытки короне польской, то мы об нем никогда не знали и знать не желаем».

Письмо Лободы с совершенной определенностью ставит перед нами причину собственно запорожского движения. Как раз перед 1595 годом адресат этого письма гетман Замойский в интересах молдавской политики Польши, избегая разрыва с Турцией, строжайше запретил низовым казакам беспокоить турок. «Национальный промысел» Запорожья был пресечен, надо было найти где-нибудь вознаграждение за это. О том же, что сделало экспедицию низового рыцарства за жалованьем (за «стациями», как это тогда называлось в Польше) народным мятежом крупного масштаба, мы узнаем совершенно случайно из одного описания конца восстания. Когда казацкий лагерь был со всех сторон окружен коронными войсками, и осажденные вынуждены были вступить в переговоры, польский военачальник, уже не раз нам встречавшийся на этих страницах гетман Жолкевский, потребовал от казаков, чтобы они по указаниям находившихся в польском войске помещиков выдали всех беглых крепостных, приставших к казачеству. Казаки отказались, и лагерь был взят штурмом со страшным кровопролитием — по одной версии; по другой — были выданы только казацкие предводители с Наливайкой и Шаулой во главе (Лободу перед этим убили сторонники Наливайки), и за это Жолкевский уступил по остальным пунктам.

Восстание Наливайки дает нам уже стереотипную картину казацких «рухов» вплоть до Хмельницкого. Картина очень не сложна и складывается, приблизительно, из таких элементов: прелюдией всегда является запрещение со стороны польского правительства «национального промысла», страшно дорого обходившегося Польше, так как за каждый набег запорожцев турки платили жестокими репрессалиями по отношению к южным областям королевства: запрещение морского разбоя вынуждает низовых рыцарей искать «хлеба-соли» в другом месте, и они почти инстинктивно, вместо того чтобы спускаться по Днепру вниз к Черному морю, начинают «выгребаться» кверху, в направлении Киева. Здесь они быстро находят себе массу союзников в придавленном новыми хозяйственными условиями крепостном крестьянстве и озлобленном унией мещанстве; начинается борьба «за православную веру» и, фактически, за свободу сельского люда: «посполитые» массами превращаются в казаков. Польское правительство всегда оказывается неготовым, и полуразрушенные замки Киевщины, Подолья и Волыни, с их слабыми гарнизонами, становятся на первых порах легкой добычей восставших. Но проходит несколько месяцев, и на сцене появляется медленно мобилизуемая коронная армия. К этому времени первое увлечение народной массы успевает уже остыть; она начинает смутно сознавать, что у казачества свои интересы, отдельные от поспольства, а казачество начинает так же смутно чувствовать, что превращение всех посполитых в казаков было бы весьма невыгодно для самого казачества. Военные неудачи в столкновениях с польскими регулярными силами поспевают как раз вовремя, чтобы быстро довести этот процесс разложения до конца. Восставшие капитулируют, а польское правительство облегчает эту капитуляцию, стараясь не доводить противника до крайности. Свирепо карая отдельных «здрайцев» (мятежников), оно не стремится уничтожить тот порядок, который создаст мятежи. Остается казачество, верхи которого прямо берутся на коронную службу, остаются панские имения с их барщиной и поборами, остается уния с ее бесконечной церковной склокой. Проходит несколько лет, пары в котле вновь накопляются, и когда правительство Речи Посполитой в вечной заботе о хороших отношениях с Турцией, вновь затыкает клапан, закрывает запорожцам дорогу на юг, происходит новый взрыв.

Нужно отдать справедливость польскому правительству — оно принимало все меры к тому, чтобы казацкая революция стала своего рода perpetuum mobile. Но «вечное движение» на одном месте так же немыслимо в истории, как и в механике. Экономическое развитие автоматически, без чьего-либо сознательного вмешательства, обостряло «классовые противоречия» в деревне — раздувало ненависть хлопа к пану. То же экономическое развитие так же автоматически поднимало значение буржуазии и делало для нее все более невыносимой ту своеобразную форму феодального гнета, которая звалась унией и, как мы видели, через церковь захватывала области, не имевшие ничего общего с религией, мешала ремесленнику работать, а купцу торговать. То же экономическое развитие, наконец, все больше и больше стесняло казачество, стесняло чисто территориально, прежде всего, так как пустых земель становилось все меньше, и панскому фольварку некуда было раздвигаться, не затрагивая казацких хуторов. Захват казацких земель панами стоит на одном из первых мест в жалобе, поданной послами Хмельницкого на Варшавском сейме летом 1648 года. Но и там, где у казаков ничего не отнимали прямо, им становилось тесно хозяйничать: денежное хозяйство все промыслы — и охоту, и рыбную ловлю, и даже «национальный промысел» запорожцев — превратило в выгодные статьи дохода, арендовавшиеся не хуже церквей и монастырей. Народные песни надолго зaпомнили, как казаку нельзя было ни рыбки в реке поймать, ни лисичку убить, не заплатив предварительно «жиду-рандарю», и жалоба на то, что у казаков отнимают «их добычу — татар и татарчат молодых», стоит не на последнем месте в списке обид, привезенном в Варшаву послами Хмельницкого. На последнем месте здесь стоит православная вера… Надежда польского правительства найти среднюю линию среди этой отчаянной борьбы двух крайностей, экономически исключавших друг друга, была полнейшей утопией. И хотя министры и генералы Речи Посполитой, можно думать, искренно желали быть умеренными, объективные условия делали и их радикалами против их воли. Приняв решительную меру, они обыкновенно пугались; сделав два шага вперед, они делали полтора шага назад, но, поминутно запинаясь, жалея о собственном радикализме, они все же наступали на казачество все ближе и ближе и, невольно являясь акушерами истории, делали решительный взрыв все неизбежнее.

В этом наступлении польского «уряда» на казаков вообще и на Запорожье в частности можно насчитать четыре этапа. Первым была попытка создания окончательного казацкого реестра, попытка выделить из жидкой массы казачества некоторый твердый осадок, «настоящих казаков», за которыми и оставить все казацкие права и привилегии, слив остальных с массою «штатского» населения. Эта более алхимическая, нежели химическая, операция имела место после так называемого Куруковского дела — восстания казаков (вызванного, разумеется, запрещением похода на Турцию) в 1625 году. Побежденные на Куруковом озере (около нынешнего посада Крюкова на Днепре), казаки должны были согласиться на то, чтобы казацкое войско было ограничено 6000 человек, внесенных в реестр, которые и получили самоуправление и все казацкие права по части охоты и других промыслов. Остальные, не вошедшие в реестр (выписанные из него, отсюда — «выписчики»), должны были сравняться с «посольством» и быть обезоруженными. Но так как в это время у Польши шла война со шведами, и профессиональные солдаты, какими были казаки, были крайне ценны, то само же польское правительство вербовало выписчиков на коронную службу, уничтожая левою рукою то, что оно только что сделало правою. Затем настояния турецкого правительства, все чаще и чаще грозившего войной за казацкие набеги, заставили правительство польское от платонических запрещений набегов перейти к мерам более практическим: в 1635 году в начале Запорожья по планам французских инженеров была построена крепость Кодак, где постоянный польский гарнизон должен был бдительно следить, чтобы ни одна запорожская «чайка» без разрешения начальства не смела пробраться к Черному морю. Первый комендант Кодака вел дело так решительно, что не позволял запорожцам ездить даже на рыбную ловлю. Но при первом же восстании крепость была моментально взята, и это повторялось при всех следующих восстаниях. Бунт Павлюка и Остряницы (1638) дал толчок к следующему этапу. «Ординацией» этого года было упразднено казацкое самоуправление, и казаки были подчинены полковникам, назначенным Речью Посполитой. Влияние этой меры можно оценить по тому, что поведение назначенных правительством старшин было одним из главных предметов жалобы, поданной казаками, восставшими под предводительством Хмельницкого. И, наконец, это был последний удар, видя, что Кодак не помогает, у запорожских казаков отняли и уничтожили их мореходные суда («челны»), оставив им только речные рыболовные лодки. После этой меры, которая, по мнению польских политиков, должна была окончательно умиротворить низовое рыцарство, новое общее восстание было совершенно неизбежно.

[1] См. т. 1.

[2] Грушевский М. Очерк истории Киевской земли, с. 468.

[3] Любавский М. Литовско-Русский сейм. — М., 1901, с. 101.

[4] Любавский, с. 363.

[5] Любавский М., цит. соч., с. 821.

[6] М. Грушевский, в предисловии к т. 1 «Источники украинско-русской истории» («Жерела до истории Украины и Руси»).

[7] Жерела, т. 7, с. 7.

[8] Ibid., с. 7–9.

[9] М. Грушевский, ibid., т. 1, с. 15–16.

[10] Специальный исследователь Лубенщины и Вишневецких относится к этим цифрам подозрительно — не без оснований. Но других нет. Колоссальный же рост Вишневечины и он признает (см.: Лазаревский. Лубенщина).

[11] Миклашевский И. К истории хозяйственного быта Московского государства, т. 1, с. 77, 83, 111.

[12] Грушевский. Примітки до істориї козачини, т. 22 (Записки научного товарищества имени Шевченко).

[13] Грушевский. Материяли до істориі казацких рухів 1590-х рр. (ibid. 31–32), Рудницкий. Украинськи козаки в 1625—30 рр. (там же). Мы не можем здесь коснуться истории реестра, она подробно рассмотрена в цитированной статье проф. Грушевского. Там вполне убедительно доказывается, что, во-первых, при Стефане Батории никакого реестра не было, а во-вторых, что реестр преследовал, главным образом одну цель: избавиться от дипломатических затруднений с Турцией, порождавшихся казацкими набегами.)

[14] А следом за ними и увлекшиеся их взглядами малоросские историки, например, покойный Кулиш.

[15] См. выше.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 12 Вперед
Перейти на стр:
Шрифт:
Продолжить читать на другом устройстве:
QR code

Новые книги

Смотреть все
Хозяйка магазинчика
Хозяйка магазинчика "Сияй и властвуй"
[Любовная фантастика]
"Она сияет, а ты чахнешь", — услышала я от мужа. И эта сияющая нахалка решила еще и от меня избавиться, чтобы ускорить процесс. Но я буду не я, если позволю вытереть об себя ноги. Отомщу.
0
Третье пугало
Третье пугало
[Любовная фантастика / Городское фэнтези]
Трудно молоденькой городской ведьме в деревне. И нечисть здесь какая-то не такая – по прежнему опыту совсем непривычная. И опыт этот тоже какой-то не такой – мало того, что куцый, так еще и не
0
Путеводная звезда дракона
Путеводная звезда дракона
[Любовная фантастика]
Пытаясь избежать навязанного брака, я сбежала из дома и изменила свою внешность до неузнаваемости. Это дало мне шанс добраться до портала в мир драконов вместе с ними, где «жених» точно не сможет
0
Развод в 40! Новая жизнь бывшей жены дракона
Развод в 40! Новая жизнь бывшей жены дракона
[Любовная фантастика]
Экипаж мужа подъехал к крыльцу. Двадцать лет брака — а всё равно бабочки в животе, как у девочки. Мы давно не виделись, и я знала: сегодня будет особенная ночь. Я даже тайком заказала в столице новое
1
Взбалмошная принцесса и министр, который все знал
Взбалмошная принцесса и министр, который все знал
[Юмористическая фантастика / Классическое фэнтези]
0
Помощница аптекаря = любовь дракона
Помощница аптекаря = любовь дракона
[Любовная фантастика]
Я мечтала о тихой жизни, но вместо этого получила бесплатную экскурсию в другой мир – да еще и в теле сиротки Анессы. Теперь я вынуждена прислуживать ворчливому инвалиду – аптекарю… к тому же еще и
0
Человек со звезды
Человек со звезды
[Любовная фантастика / Космическая фантастика]
Мои неприятности начались с того момента, когда я по доброте душевной решила помочь человеку. Прикрыла тюлем одного нудиста на центральной площади города. Помогла! Теперь ко мне прицепились люди из
0
И космос в придачу
И космос в придачу
[Любовная фантастика / Космическая фантастика]
Могла ли Кира Истомина предположить, что мимолетный взгляд в сторону необычного мужчины поставит жирную точку в ее жизни? Конечно, нет! Она ведь просто засмотрелась на незнакомца с интересным
0
Последний дракон Запределья (Академия Познаний - 6)
Последний дракон Запределья (Академия Познаний - 6)
[Любовная фантастика]
Быть дочерью Предназначенной леди — та еще проблема! Особенно когда ты являешься первой девочкой, рожденной от мужчины с сильными демоническими генами. Особенно — когда появилась благодаря
0
Увядающий ирис бытия
Увядающий ирис бытия
[Любовная фантастика]
Судьбу не выбирают. Ее проживают так, как постановила воля демиургов. Но разве профессия ходящей не идет вразрез с этим непреложным законом? Разве не запускается для возвращенных людей новое
0
"Фантастика 2026-215". Компиляция. Книги 1-25
[Боевая фантастика / Альтернативная история / Попаданцы / Современная проза]
Очередной 215-й томик серии книг "Фантастика 2026", содержащий в себе законченные и полные циклы фантастических романов. В основе своей, романы включённые в эти сборники, есть эксклюзив, так как
1
Телохранитель королевы
Телохранитель королевы
[Боевое фэнтези]
Я — простой наемник, чья задача — защищать молодую королеву от регулярных покушений на её жизнь. Так говорят. Тайком ото всех я даю ей ценные советы по управлению страной и за её спиной уничтожаю
0

Самые популярные книги

Железный характер Кристианы Морли
Железный характер Кристианы Морли
[Любовная фантастика / Попаданцы / Классическое фэнтези]
Удар копытом лошади рушит блестящие перспективы дебютантки. По мнению общества, хромота испортила не только плавную поступь девицы, но и характер! Это ж надо умудриться — вместо монастыря или
30
Хорошая, плохая, грешная 2
Хорошая, плохая, грешная 2
[Любовное фэнтези / Книги про волшебников / Попаданцы / Самиздат]
Новый Свет полон самых разных неожиданностей, как приятных, так и не очень. Новый Свет полон шикарных возможностей, только успевай их реализовывать. Новый Свет полон сильных мужчин и
8
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
[Любовное фэнтези / Попаданцы]
- Двадцать четыре года, Веста. Наследника нет. Подпиши, и получишь Тиховодье. - А где это? - На краю Хляби. Тихо, сыро, никого. Утром я собирала клюкву в Мещёре и шагнула в болотное окно. Очнулась в
9
Хорошая, плохая, грешная 3
Хорошая, плохая, грешная 3
[Попаданцы]
У Эвирейл Миардо нет ни единой свободной минутки на грусть и рефлексию! Да и когда? Столько дел, столько дел! Шахту выкопай, лавку открой, артефакты создай, эльфа за попу укуси... Ничего не
6
Те, кто приходит в тишине
Те, кто приходит в тишине
[Альтернативная история / Попаданцы / Самиздат / Боевая фантастика]
Редкий бой бывает похож на предыдущий. Мы учимся. На своих и на чужих ошибках. Стараемся расти над собой. Противник – тоже. Он анализирует наши ошибки, учитывает остроумные решения. То есть
6
Комдив
Комдив
[Попаданцы / Альтернативная история / Самиздат]
Комдив Алексей Турчин отправляется в Соединенные Штаты Америки для изучения военно-промышленного комплекса и перспективных образцов вооружения. Удастся ли ему подтолкнуть развитие Рабоче-Крестьянской
5
Измена. Я тебя (не) любил
Измена. Я тебя (не) любил
[Современные любовные романы]
— Как тебе… — слышу прерывистый голос подруги, — мой подарок в честь твоего дня рождения?По меньшей мере иду я в верном направлении. Но вот предчувствие не из лучших. Голос Светы перемешивается со
6
Я попал в мужа любимой супергероини и теперь буду оберегать её от посягательств других суперов
Я попал в мужа любимой супергероини и теперь буду оберегать её от посягательств других суперов
[Попаданцы / Городское фэнтези / Юмористическое фэнтези / Самиздат]
Попытка создания пародии на попаданцев в комикс. Не фанфик, все герои и сюжет комикса, известные герою книги, выдуманы и не являются калькой с какого-то существующего произведения. Ну а главный
5
Последняя Гадина империи
Последняя Гадина империи
[Попаданцы / Бояръ-Аниме / Русское фэнтези / Самиздат]
Пятьсот лет назад я была прославленным зельеваром, матриархом и почтенной основательницей династии. А сегодня очнулась в теле изнеженной барышни на пепелище семейной усадьбы и обнаружила, что весь
4
Мир без вуали
Мир без вуали
[Любовная фантастика / Самиздат]
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ, их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
4
Возлюбленная ишхасса
Возлюбленная ишхасса
[Любовная фантастика / Попаданцы / Классическое фэнтези]
Когда рушатся все планы и надежды, что делать, если нет сил пойти и убивать врага? Что если все что у тебя есть только гостиница, работники и интриги конкурентов? Да ничего, жить дальше, разбираться
4
Служанка слепого генерала
Служанка слепого генерала
[Любовное фэнтези / Попаданцы]
Молодой граф, вдоволь наигравшись с моим сердцем и получив моей любви сполна, разорвал помолвку. Отныне я изгой в высшем обществе. За спиной звучат смешки, а по пятам идет кличка «Долгая помолвка».
4

Самые комментируемые

Семья для брошенки. Вторая жизнь с нуля
Семья для брошенки. Вторая жизнь с нуля
[Любовная фантастика / Самиздат / Попаданцы]
Семь лет унижений, презрения и пустой постели. Герцог Дрейк Ашфорд объявил свою истинную жену бракованной и отправил в ссылку на Ольцег — умирать среди таких же «ненужных». Он думал, что сломал
22
Отбор невест, или Три орешка для темного
Отбор невест, или Три орешка для темного
[Любовная фантастика]
Каждая приличная драконица должна пройти отбор невест, иначе внукам у камина будет нечего рассказать. Так говорила моя маменька, а ей можно верить — за ее спиной аж четыре таких отбора! Так что я
13
Печать Забытой Эпохи
Печать Забытой Эпохи
[Любовная фантастика / Попаданцы]
— Скажи спасибо, что не оставил босой на улице, Верадель. Забирай свои проклятые северные руины и убирайся, — самодовольно бросил мне бывший муж, швырнув на стол бумаги о разводе. Он думал, что
23
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
Хозяйка Тиховодья. Развод на краю болот
[Любовное фэнтези / Попаданцы]
- Двадцать четыре года, Веста. Наследника нет. Подпиши, и получишь Тиховодье. - А где это? - На краю Хляби. Тихо, сыро, никого. Утром я собирала клюкву в Мещёре и шагнула в болотное окно. Очнулась в
9
Шахматистка. Выжить на Арене Смерти
Шахматистка. Выжить на Арене Смерти
[Любовное фэнтези / Попаданцы / Книги про волшебников / Самиздат]
Кто-то попадает в имбовых персов: Избранных, Тёмных властелинов и прочих крутых ребят. А я попала в тело бездарной адептки магической академии. Как она сюда поступила-то, без грамма магии? Неважно,
13
Пулеметчик Федя
Пулеметчик Федя
[Альтернативная история / Юмористическая фантастика / Попаданцы / Самиздат]
Пулеметчик — это не звание, это диагноз. Тридцать пять лет, пулемёт «Печенег», рукавица прилипла к раскалённому кожуху — и здравствуйте: июнь сорок первого, чужие двадцать два года, чужие руки,
8
Диагноз
Диагноз
[Самиздат / Детективная фантастика / Городское фэнтези / Юмористическая фантастика]
Некромантия в нашем мире давно стала такой же частью жизни, как радио, кино, телефоны и аэропланы. Но разве могла я подумать, что однажды приду наниматься на службу к лучшему некроманту столицы! Он —
17
Замок над морем
Замок над морем
[Героическая фантастика / Любовное фэнтези]
Волны перемешивают гальку, жизнь перемешивает людские судьбы. Воины и рабы, дети Ардена и слуги Ириона, все равны перед вечностью. Казалось бы, все решено, расставлены фигуры и начата игра. Но
1
Ведьма и Экзорцист. Второй шанс на жизнь
Ведьма и Экзорцист. Второй шанс на жизнь
[Детективы / Триллер / Любовное фэнтези / Фэнтези]
Приказ ясен: отравить Дерека вель Гранна. Последствия – костёр и пепел. Белладонна уже прошла этот круг, сгорела и получила второй шанс. Теперь она знает, что приказ – лишь верхушка заговора, в
4
Последняя Гадина империи
Последняя Гадина империи
[Попаданцы / Бояръ-Аниме / Русское фэнтези / Самиздат]
Пятьсот лет назад я была прославленным зельеваром, матриархом и почтенной основательницей династии. А сегодня очнулась в теле изнеженной барышни на пепелище семейной усадьбы и обнаружила, что весь
4
Хорошая, плохая, грешная 2
Хорошая, плохая, грешная 2
[Любовное фэнтези / Книги про волшебников / Попаданцы / Самиздат]
Новый Свет полон самых разных неожиданностей, как приятных, так и не очень. Новый Свет полон шикарных возможностей, только успевай их реализовывать. Новый Свет полон сильных мужчин и
8
Регистрация
Регистрация
[Современная проза]
Может быть, если подождать, оно само рассосется. Надо только не думать про него: вот как оно туманом или тенью болтается где-то рядом, так пусть там и болтается. Имени ему не давать, не вызывать его.
16

Прямо сейчас читают

Второй брак императрицы. Том 1
Второй брак императрицы. Том 1
[Любовное фэнтези / Классическое фэнтези]
Навье всю жизнь готовилась стать идеальной императрицей, и ее старания окупились. Теперь она – блистательная правительница Восточной империи, жена императора Совьешу. Брак был заключен по расчету, но
0
Черный город
Черный город
[О войне / Роман]
Гитлер проиграл войну. Протекторат Богемии и Моравии упразднен. Чешским немцам установлен срок исчезнуть всем до единого из возрожденной Чехословакии. Декрет президента Бенеша, вернувшегося из
0
Антимода. Костюм и авангард
Антимода. Костюм и авангард
[Культурология]
Изобретение «моды» в конце XIX века, – в том виде, в каком мы понимаем её сегодня, – вдохновило художников-авангардистов того времени на радикальные эксперименты. Они стремились противопоставить
0
Одержимость Сулима
Одержимость Сулима
[Современные любовные романы / Эротика, Секс]
Знаете, какого это, когда несёшь наказание за другого человека? А я, знаю! Я, игрушка самого Дьявола! По-другому назвать этого человека просто невозможно. Мне плевать, по какой причине его
0
Правдивые истории про Митю Печёнкина
Правдивые истории про Митю Печёнкина
[Детские приключения / Детская проза]
«Правдивые истории про Митю Печёнкина» – это смешные, остроумные рассказы про младшеклассника Митю, очень любознательного и активного ребёнка, который постоянно попадает в разные нелепые ситуации.
0
Бракованная помощница для Лорда
Бракованная помощница для Лорда
[Короткие любовные романы]
Пособие по выживанию в одной квартире с бывшим мужем, бывшей свекровью и новой женой мужа. Шаг первый — беги и не оглядывайся из этого страшного места. И нет, это не конец пособия. Шаг
1
Переплет розы
Переплет розы
[Современные любовные романы]
Новые записки профайлера. Психология скрытых мотивов
Новые записки профайлера. Психология скрытых мотивов
[Юриспруденция / Психология]
Международный эксперт-профайлер на стыке психиатрии и поведенческого анализа даёт инструменты, чтобы распознавать ложь, видеть скрытые мотивы и принимать верные решения в любой – и деловой, и личной
0
По ту сторону сознания. Нейронаучный подход в психотерапии
По ту сторону сознания. Нейронаучный подход в психотерапии
[Психология]
Все наши психологические проблемы и личностные кризисы – результат работы мозга. Но что конкретно в нём происходит? Как из нейронных импульсов рождаются наши страхи и надежды, сердечные привязанности
0
Пионер. Том III
Пионер. Том III
[Самиздат / Попаданцы / Альтернативная история]
Всё ещё девяносто первый год, спокойствия не то что нет, им даже не пахнет.
0
Академия Правителей – 1
Академия Правителей – 1
[Классическое фэнтези / Альтернативная история]
Не щадите своих ладоней, зрители! Он уже здесь… «Зверь» Карлайн — символ истинного мужского духа! Тот, кто, войдя в горящую избу, выведет оттуда коня и огонь-даму. Зайдя к людоеду в гости, сам
4
Противостояние: Первый раунд
Противостояние: Первый раунд
[Научная фантастика / Боевая фантастика / Детективная фантастика]
2028-й год. В мире что-то происходит. Мы этого не видим, потому что мы обычные люди. И даже спецслужбам не понятно, что творится на самом деле.Бывший спецназовец, а ныне боец известной ЧВК, Олег
0