— Ваша ошибка в том, гетман, что вы ищете союзника по вере. Москва — столица православия, но и самодержавности. Вы добьетесь воли для своих попов и воловьева ярма для казачества.
— А что мы получим от Речи Посполитой? — усмехнулся Хмельницкий. — Потому и бунт, что паны хотят запрячь Украину в свою роскошную с виду колымагу и погонять, пока у коняжки ноги не подломятся.
— Давайте отвлечемся от грустной этой темы. — Адам Кисель повернулся к слуге, стоявшему у стены: — Принесите мою шкатулку.
В шкатулке лежали четки из сердоликов.
— Вы посмотрите! — показал Адам Кисель. — На каждой бусинке вырезан текст одного из псалмов. Вы видите? Я-то уже слаб глазами…
Богдан прищурился, прочитал:
— «Господи! Как умножились враги мои! Многие восстают на меня. Многие говорят душе моей: нет ему спасения в Боге!» — Посмотрел на Адама Киселя: — Про меня написано. Ох, поддели меня паны со своим договором. Сорок тысяч казаков! А с остальными что делать? Они меня убьют, а на поляков все-таки поднимутся.
— Но вы видите, какое это чудо! — воскликнул не без досады Адам Кисель. — Какое сказочное мастерство!
— Да, это я вижу. Народ у нас, слава Богу, не бесталанный.
С улицы грохнул выстрел. Накатывал многоголосый шум. В залу вошел польский офицер из тех, кто был при киевском воеводе.
— На замок наступает толпа! Требует выдать ей… вашу милость.
Адам Кисель взял со стола четки.
— Оказывается, не про вас, а про меня написано.
— Я выйду к ним сам.
И опять они были один на один, лицом к лицу — Хмельницкий и толпа рассерженных людей.
Он поднял над головой булаву, и как волны, ударившись о скалу, откатываются, теряя силу, так и люди окружили гетмана, поорали и смолкли. Тогда сказал он им:
— За воеводой Адамом Киселем никакой измены нет. Прислан Адам Кисель на воеводство — королем, который клялся соблюдать мир и не делать ничего дурного казакам.
— Паны уши режут людям! — закричали. — Секут, на колы сажают!
— Слушайте меня! — Богдан снова поднял булаву. — Обещаю вам панов не пускать в имения. А теперь разойдитесь и, смотрите мне, пана Киселя не обижайте. Он один перед сенаторами за нашу правду стоял. Он — нашей крови человек и нашей веры.
Разошлись.
— На этот раз послушались, — сказал гетман, отирая пот со лба.
В тот же день Адам Кисель отправил королю послание. «Если б я не видел такой силы и готовности к войне, какая здесь, — писал он без всякого сомнения, — если б я мог видеть расторжение союза орды с казаками и если б войско наше могло прийти сюда прежде вскрытия рек, то просил бы униженно вашу королевскую милость прибегнуть к оружию, принимая во внимание унижение, которое мы терпим в мире, похожем на рабство. Лучше попытаться начать войну, чем иметь подданных и не владеть ими. Если нужен повод к войне, то республика всегда может иметь его, как только будет готова… Они не хотят платить никаких податей, а желают быть крестьянами только по имени. Признаюсь чистосердечно: такой мир мне не по сердцу».
Впрочем, самого гетмана Адам Кисель в том же послании хвалил за усердную службу его королевской милости.
Богдан вошел в комнату дочери Степаниды. Она штопала свитку. На отца посмотрела любя. Вскочила, не зная, куда девать работу, руки, самое себя. Стыдом ожгло Богдана: для дочери чужой совсем стал.
— Свитку починяешь? — спросил, чтоб только заговорить, чтоб о простом, о домашнем, по-свойски, и понял — промахнулся.
Степанида вспыхнула, губы у нее вытянулись в ниточку.
— Эта свитка Тимоша! Под мышками подопрела. А он ее любит, никакой обновы ему не надо.
— Умница ты у нас. Ребятам малым вместо матери.
Богдан подошел, неловко погладил дочь по волосам.
Она затаилась, умирая от любви к отцу.
Конец ознакомительного фрагмента.