— Оценка, конечно, лестная, хотя и отрицательная, — сказал я, невольно улыбаясь, — я в свою очередь должен вас поблагодарить за внимание.
— Мы, может быть, еще встретимся, — сказал он, — я иногда гуляю ночью, а живу я рядом. И так как мои ноги прошли уже почти все расстояние, которое им было предписано судьбой, то я не иду с Монмартра в Отэй, а дохожу только до этой площадки. Всего хорошего.
Он притронулся рукой к голове и ушел. Я стоял и смотрел ему вслед — на согнутую спину, на довольно быстрые движения его почти несгибающихся ног, которые он ставил носками врозь, почти как если бы он шел на пятках. Я подождал, пока, по моим расчетам, он должен был дойти до дому, и потом направился к себе; был уже пятый час утра.
То, что я не сразу узнал его, могло быть объяснено только полной неожиданностью этой встречи, ее невероятностью. Так, однажды, зимой, на рассвете, в одном из кафе Монпарнаса, где собираются обычно сутенеры, я увидел пожилого приличного человека, за столиком, уставленным многочисленными пепельницами и четырьмя недопитыми стаканами красного вина; он играл в карты с какой-то женщиной в черном — она сидела спиной ко мне, я не видел ее лица. Но человек этот показался мне удивительно знакомым; и только через секунду я понял, кто он; это был известный деятель, бывший русский министр, которого я привык видеть в совершенно иной, председательской обстановке. Так и тогда, я узнал моего собеседника только после того, как он сказал, что во всех газетах о нем давно готовы некрологи.
Его биография была известна всему миру, точно так же, как его прозвище, его легендарная резкость, его бешеный характер; все это непостижимым образом соединялось с громадным умом; его называли последним государственным человеком в Европе. Жизнь его была, действительно, необыкновенная, и у него было все, что может пожелать человек, — огромная, несравненная слава и почти неограниченная власть, то есть то, что он презирал и ненавидел со времени ранней своей юности. Как почти все очень умные люди, он не имел никаких иллюзий, и огромный жизненный опыт только увеличил и довел до крайних пределов то ледяное презрение к людям и то неизменное озлобление, о котором были написаны тысячи статей и десятки книг. Теперь, удалившись от всего мира, он доживал последние дни и недели своей бесконечно долгой жизни. Я вспомнил его выцветшие глаза и походку с расставленными носками; ему было около девяноста лет. Он был для меня давно прошедшим историческим событием, живой развалиной давно исчезнувшего мира, и так непостижимо, нелепо и замечательно было то, что он дышал тем же воздухом и жил в те же пустые и тревожные дни, в тридцатых годах нынешнего столетия.
Я сомневался в том, что его еще когда-нибудь увижу, но время от времени в те же поздние часы приходил туда, где встретил его в первый раз, сидел, курил и ждал; но согнутая его фигура не появлялась. Прошло около двух недель — и вот однажды ночью я опять увидел его. Он сидел на своей скамейке, опустив голову, и медленно поднял ее, когда я подошел вплотную.
— А, это вы? — сказал он вместо приветствия. — Вы опять забыли вашу шляпу.
Я ответил, что не ношу шляпы.
— Может быть, это менее глупо, чем кажется на первый взгляд, — сказал он, — может быть, может быть. Хотя я в этом сомневаюсь, — прибавил он с внезапно повеселевшими глазами. — Садитесь, садитесь. Почему вы курите такие плохие папиросы, нет денег? Да? Это хорошо, в этом возрасте не нужны деньги.
— Я позволил бы себе…
— Да, знаю; вы думаете, что другие их глупо тратят, а вы бы тратили умно. Заблуждение.
Глаза его сузились, он засмеялся.
— Я очень рад, что вы в хорошем настроении, — сказал я.
— Со вчерашнего дня у меня нет болей, — ответил он. — Это ничего не значит, конечно, на юридическом языке это называется sursis[3]. Но я приближаюсь, молодой человек, приближаюсь. Как ваши занятия?
Я ответил ему, что готовлю историю экономических доктрин. Он пожал плечами и потом сказал с сожалением, что можно было бы найти более интересное времяпрепровождение и что глупо, когда человек, которому нужно много есть и проводить дни с любовницей, сидит в закрытом помещении и изучает никому не нужную ерунду, тем более что все экономические доктрины никуда не годятся. Он считал еще теорию физиократов наименее глупой, как он сказал. И он стал объяснять мне быстрыми, отрывистыми фразами свои взгляды на несостоятельность тех положений, которые считались основными в политической экономии, — я поразился его исключительной памяти. Громадное большинство экономистов он считал глупцами; сколько мне помнится, только о Тюрго сказал, что тот был умен. Адам Смит был, по его мнению, компилятором, Рикардо спекулянтом, Прудон — крестьянской головой, неспособной ни к какой эволюции. Потом он прервал себя и сказал:
— Сидите и думаете: вот старик разошелся.
— Нет, но ведь этим вопросам вы посвятили много времени в вашей жизни.
— К сожалению, к сожалению, — быстро сказал он. — Но это не дало никаких положительных результатов, все это прах и ерунда: человеческое общество основано на взаимном обкрадывании[4] — и об этом ни в одном экономическом трактате ничего нет.
— Но ведь именно физиократы не проводили большого различия между ворами и коммерсантами[5].
— Они были правы, они были правы. Вы умеете править автомобилем?
Это было так же неожиданно, как во время первого нашего разговора вопрос о том, люблю ли я ордена. Я ответил, что умею. — Это хорошо, — коротко сказал старик.
— Вы родились в России? В каком городе?
— В Петербурге.
— Удивительная страна, она готовит сюрпризы. Я их не увижу, а вы увидите. Если будете живы. — Потом он прибавил: — Я помню последнего императора, он был незначительный человек. Но с другой стороны, править стошестидесятимиллионным народом… — Он задумался, потом сказал непереводимую фразу: n'importe qui peut s'y casser le cul[6].
Он заговорил об истории и сказал, что она есть подлог и ложь: события никогда не происходили так, как они описаны.
— Но взятие Бастилии…
— Глупости… Два сумасшедших и три дурака[7] — и это называется историческим событием, что вы скажете?
— Мне казалось, что не взятие Бастилии, как таковое, а как начало известного исторического процесса, который…
— Ерунда. Исторический процесс чужд понятию начала и конца, как вся природа. Чистейшая условность, чистейшая, чистейшая. Понимаете?
Он поднял на меня свои бесцветные, рассердившиеся глаза.
[3] отсрочка (фр.).
[4] …человеческое общество основано на взаимном обкрадывании… — «Кражей» назвал крупную собственность Прудон, отстаивавший идею справедливого обмена между производителями товара («Что такое собственность?», 1840).
[5] Термин «физиократы» используется в широком смысле — экономисты, считавшие источником богатства сферу производства (в отличие от меркантилистов, считавших главной сферу обращения денег, накопления золотого и серебряного запаса, обеспечивающего денежную массу). Это дает возможность причислить к ним не только французского экономиста, философа-просветителя, государственного деятеля А.Р.Ж. Тюрго (1727–1781), осуществившего реформы в духе учения физиократов (свобода торговли зерном и др.), но и английских экономистов Адама Смита (1723–1790) и Давида Рикардо (1772–1823), который был родом из семьи биржевого маклера и в молодости занимался коммерцией, игрой на бирже (видимо, поэтому он назван «спекулянтом»), а также французского социалиста, теоретика анархизма Пьера Жозефа Прудона, происходившего из крестьянской семьи (вероятно, поэтому, он — «крестьянская голова»).
[6] Приблизительно: кто угодно сломает себе шею (фр.).
[7] — Глупости… Два сумасшедших и три дурака… — Вероятно, имеются в виду вожди революции 1789 г. (до второго триумвирата) Марат («Друг народа») и Робеспьер («Неподкупный»), известные своим фанатизмом, а также Дантон, Бриссо и Демулен, бывшие соратниками первых и окончившие жизнь на гильотине.