Увлечением его была фотография. Фотоаппарат представлял собой большой квадратный ящик, стоящий на треноге. На ящике блестящие медные штуки и растягивающаяся гармошка. Когда Андрей Иванович настраивал аппарат и фотографировал, он покрывал себя большим черным платком. Помню восторг от ощущения тайны, когда, взобравшись на стул и тоже прикрывшись платком, я увидела перевернутую вверх ногами комнату и Олю, стоящую на голове.
Андрей Иванович был руковит, он все умел делать, но развернуться ему жена не давала — чтобы не было беспорядка. Он придумал и сконструировал походную фотолабораторию в самодельном чемодане. Сделал чертежи и послал зарегистрировать как изобретение. Я болела за него. Мне казалось: вот люди увидят и оценят Андрея Ивановича и ему станет легче жить, будут деньги.
У нас с ним были взаимная симпатия и сочувствие. Но я, даже такая маленькая, понимала, что не должна этого показывать, так как, и он и я боялись Софьи Григорьевны. Это была женщина среднего роста, худая, угловатая, темная, с небольшим пучком, с движениями резкими, порывистыми, нервными. Она была переполнена ненавистью, недовольством, презрением ко всему окружающему, за исключением обожаемой дочери Оли. Она кипела и негодовала на все неустройства. И больше всех доставалось бедному Андрею Ивановичу. Когда она приходила домой, из их комнаты неизменно раздавался ее крик и робкий, оправдывающийся голос Андрея Ивановича. После ссоры Андрей Иванович выходил из комнаты, бродил по коридору, курил. Я выходила якобы в уборную, а на самом деле — чтобы сказать ему: «Здравствуйте, Андрей Иванович». Я ужасно жалела его. Это был печальный союз двух несчастливых людей.
Софья Григорьевна происходила из хорошей, вероятно, интеллигентной семьи. Однако никаких родственников у них, по-видимому, не осталось. Домашние дела — уборку, готовку — она презирала. Она работала библиотекарем и была страстной читательницей, читала упоенно все свободное время. Тогда зарплату библиотекарям платили мизерную, и им, как и всем, было трудно. Читала она и на кухне, когда готовила, но самым любимым было чтение лежа в кровати. Кровать была довольно высокой, она забиралась на нее и, прикрывшись пледом, читала, читала. Чтение, по-видимому, уносило ее от этой ненавистной жизни. Оля тоже любила читать и иногда давала книги мне. Но редко, так как боялась материнского гнева.
Софья Григорьевна недолюбливала и презирала всех соседей и общалась с ними очень мало. Мою маму, в ту пору рабочую активистку и члена партии, она считала некультурной и, возможно, «красной». Олю Софья Григорьевна старалась оградить от меня, девочки из плохой семьи, в которой не читали книг.
Олю она вообще пестовала и воспитывала со всем возможным тогда старанием. Оля делала гимнастику «по Мюллеру», ходила гулять «на воздух» и питалась согласно какой-то системе, почерпнутой из литературы. Это была система, приближающаяся к современным натуропатам: фрукты, овощи, орехи, мед. Все это и стояло посередине стола. Однако мясо, курица и рыба в диете присутствовали.
Я ужасно завидовала Оле, мне страстно хотелось фруктов, и я потихоньку отщипывала виноградины. Так что укрывание еды от меня имело вполне реальные основания. Я вообще легко крала по мелочам — мелкие деньги, вкусную еду. Однако об этом я расскажу позже.
У нас в доме фрукты считались баловством, вроде конфет. У мамы хватало на обед, кашу, картошку. По осени, конечно, покупались яблоки — они были дешевые, да и из деревни соседи привозили.
Оля была миловидной смуглой девочкой с темными глазами и толстыми косами. Однако что-то в ней ощущалось странное. Она как-то хаотически двигалась, совершая иногда внешне нелепые движения. Вероятно, у нее было что-то вроде тика: она смотрела широко раскрытыми глазами с длинными черными ресницами и вдруг сжимала глаза до щелочек и вдруг подпрыгивала. Конечно, это казалось странным, но я никогда никого об этом не спрашивала, наверное, считала, что это какая-то болезнь. Почему-то об этом надо было молчать.
Оля была очень способной девочкой и, как и мать, страстно любила читать. Она училась на класс старше меня и с большой легкостью постигала все школьные премудрости. От Андрея Ивановича, который любил географические карты, она знала все материки и океаны, страны и города. Она имела собственный глобус, чему я тоже отчаянно завидовала. Я тоже любила и хорошо знала географию, но математика (особенно дроби) давалась мне с трудом. Оля не умела мне объяснить. Вообще она была индивидуалистка, в том смысле, что не понимала других.
Постоянным объектом моей зависти были книги, которые читали Оля и ее мама. Софья Григорьевна явно не хотела, чтобы Оля давала мне их. Возможно, боялась, что я испорчу, запачкаю книги в нашем неряшливом доме, но скорее просто из недоброжелательства. Я буквально вырывала книги из Олиных рук, тайком, пользуясь отсутствием Софьи Григорьевны. Иногда книгу мне давала Оля на несколько часов — матери она боялась, но мне сочувствовала, понимая мою страсть к чтению. На прогулках мы с ней непрерывно обсуждали книги. Очень хорошо помню чтение «Домби и сына». Особенно трогали меня «Большие ожидания». Мы обсуждали поведение гордой Эстеллы и Пипа как реально существующих детей.
Возвращаясь домой, Софья Григорьевна выпроваживала меня — «Оля занята, Оля делает уроки, Оле надо кушать». И я часто плакала от обиды, что меня не пускают в это царство Книги. Когда Софья Григорьевна особенно бушевала, Андрей Иванович тихо говорил: «Соня, не надо, Соня, успокойся, я схожу, я улажу»…
В те счастливые для меня часы, когда Софьи Григорьевны не было дома, Андрей Иванович пускал меня к ним. Какое счастливое это было время! Мы рисовали — у Оли были громадные коробки цветных карандашей.
Все, что у Смирновых было, мать тратила на воспитание и разумное питание Оли. Она учила ее музыке, немецкому языку, старалась разумно кормить. Однажды я выпросила у мамы маленькую коробку акварелей. Я изобразила морской пейзаж с горами на горизонте, но дальше подражаний дело не пошло. Еще мы вырезали изощренные узоры из бумаги. Клеили аппликации, какие-то коробочки, кораблики и птиц, которые летали. Всем этим руководил Андрей Иванович. Мы мастерили игрушки из шишек, желудей, картона.
Олина мама считала все материальное ненужным, ей претила возникшая во время нэпа страсть к вещам. Она водила Олю в музеи и театр. И все же, несмотря на мой интерес и уважение к Оле, мы не были подругами, как с Милой. Возможно, из-за Олиной независимости, незаинтересованности в дружбе. Мы часто обсуждали книги, но никогда — окружающих взрослых, детей или события. Один случай, происшедший с Олей, глубоко врезался мне в память. Мы втроем — Оля, Мила и я — бежим по переулку, и вдруг на Олю налетает велосипедист. Оба падают, велосипед летит в сторону, и я с ужасом вижу: все лицо у Оли в крови. Дальше не помню. Олю куда-то увозят или уносят, рана на щеке глубокая, ее зашивает хирург. Очень долго этот шрам был виден на смуглой Олиной щеке, но потом все-таки рассосался.
Дружба наша кончилась, когда они поменяли комнату и уехали. Родители Оли рано умерли, но это было позже. Няня, которая раньше помогала им по хозяйству, продолжала к ним ездить и иногда что-то рассказывала. После школы Оля неожиданно для всех поступила в Сельхозакадемию. Было это странно, так как никакой тяги к сельскому хозяйству у нее не наблюдалось.
Окончив институт, она работала в издательстве. Ни романов, ни замужества. Казалось, эта часть жизни для нее не существует. Но, опять же неожиданно, она во время войны удочерила годовалую девочку из детдома, родители которой погибли. И, чтобы пресечь возможные разговоры, уехала с ней из Москвы.
Андрея Ивановича я вспоминаю с нежностью и благодарностью всю жизнь. Был он моим спасителем и утешителем. В детстве мучили меня ужасные страхи. Я боялась темноты, одиночества, страшных историй и сказок. Я несколько раз бросала читать «Тома Сойера», как только дело доходило до сцены на кладбище. Когда позднее в пионерском лагере другая Мила, моя подруга, мастерски рассказывала страшные истории об упырях, призраках, я тряслась от ужаса, затыкала уши, закрывалась подушкой и все равно умирала от страха. Мои страхи доходили до потери сознания, до дурноты.
В раннем детстве мне часто приходилось ложиться спать одной, когда мама работала в ночную смену. Мама оставляла мне ужин. Часто в утешение что-нибудь вкусненькое. Я бодрилась, читала, танцевала, пела, но по мере наступления темноты страх овладевал мною, сковывал мое сознание, становился мучительным. Свет в комнате горел, но я начинала дрожать и тихонько плакать. Из-под двух закрытых дверей — Тверских и зубного врача Белогурской — мне чудилось, выползают какие-то чудовища, белые змеи. Это были большие толстые змеи, похожие на «белых гидр капитализма» из карикатур, ежедневно печатавшихся в газете «Правда». А может, это прорывался и огнедышащий Змей Горыныч с многими головами.
Почему меня преследовали эти образы, я не знаю. Не помню, чтобы меня в детстве пугали. Вероятно, это нечто глубоко упрятанное в подсознании. Однако страхи с наступлением вечера нарастали. Я начинала лихорадочно вслушиваться и всматриваться. Я дрожала, не могла согреться и, конечно, не могла уснуть. Не справившись с этой мукой, я принималась плакать — все громче и громче. Не выдерживала Нюша Тверская. Хотя и замученная жизнью, она входила: «Ну не плачь, Флорочка, мы же все здесь. Никто тебя не обидит. Все тихо, мирно». «Я не боюсь, мне скучно», — продолжала плакать я. И вот наступал прекрасный момент: приходил Андрей Иванович, садился за стол и начинал читать какую-нибудь книгу — «Маугли» или «Алису в Стране чудес». Сразу наступали счастье и покой. Страхи мгновенно исчезали, змеи казались смешным недоразумением. Успокоение, мир, счастье спускались к моей зареванной голове. Я слушала, улыбаясь, слушала и в изнеможении засыпала.
В комнате рядом со Смирновыми жила молодая энергичная девушка-комсомолка. Она после рабфака работала на Электроламповом заводе и одной из первых женщин окончила вечерний институт, стала инженером. Бойкая, уверенная в себе, она руководила моей пассивной и нерешительной старшей сестрой Зиной. Что плохо — не находилось пока достойного мужа, а ей было уже около тридцати. Однако в один прекрасный день она познакомилась с высоким с прекрасной каштановой шевелюрой Шурой Шелепиным и влюбилась в него. Он был несколько ее моложе, но заканчивал институт, и эта свадьба совершилась к общей радости. Справляли и в квартире, и на Милином заводе. Там это называлось комсомольской свадьбой.
Поначалу все шло хорошо, Шура был покладистый, Мила доминировала. Он начал работать инженером в кинопроизводстве, а там, сами понимаете, красивые мужики пользуются успехом. Опять же командировки, выпуск картин. Он стал выпивать, гулять. Возвращался поздно. Пошли скандалы, прощения, обещания. Мила очень хотела ребенка, но его не было. А Шура, несколько разжирев и полысев, приутих. Вскоре они переехали в другой дом. Незадолго до войны он заболел и неожиданно умер.
Милину комнату после обмена въехала интересная дама. Она была высока, стройна, хорошо одевалась и, хотя работала в какой-то небольшой конторе, жила неплохо. У нее постоянно собирались гости, обычно мужчины. Держалась она несколько отстраненно от соседей, но я иногда к ней заходила. На маленьком столике около дивана стояли вино, ветчина, конфеты, фрукты. Она всегда меня угощала.
Однако еще более красивой, очаровательной была ее сестра, которая заходила, «дыша духами и туманами». Меня восхищали ее запах, какой-то волшебный, легкий, как пух, дымчатый мех, удивительно красивая голова и приветливая улыбка. Но вот неожиданно к нашей соседке пришли с обыском и арестовали. Соседям казалось зловещим, что занял ее комнату один бывший ее гость. Вернулась она через много лет — зашла погасшая, изможденная, хотела узнать, не остался ли альбом с фотографиями.
Еще в первый период счастливого Милиного брака к ним приехал Шурин брат Женя. Он был другой — веселый, с темными глазами и непокорными волосами. Он все время рассказывал что-нибудь смешное, играл со мной и катал меня на ноге (нога была лошадью, а я всадником), приговаривая: «Гоп-гоп-гоп, ну скачи в галоп, ты лети, конь, скоро-скоро через реки, через горы, гоп-гоп-гоп-гоп, ну скачи в галоп». И подбрасывал меня особенно высоко. Я его обожала, была горда и счастлива и, конечно, влюблена. Он неплохо рисовал и нарисовал очень похожий, вполне комплиментарный мой портрет. Такая симпатичная девочка с кудряшками. Однажды, катая меня на колене, он сказал: «Вот вырастешь большая, я на тебе женюсь». Я покраснела, смешалась, не знала, что ответить на столь лестное предложение, соскочила с его колен и убежала. Вдогонку я услышала общий смех. Однако Женино предложение я приняла совершенно всерьез. Дело было за малым — вырасти.
Женя уехал, но я его ждала и ненароком пыталась узнать, когда он опять приедет. И вот однажды Мила говорит: «К нам Женя приезжает с молодой женой». Неописуемую по интенсивности боль, стеснение в груди, отчаянье ощутила я от его измены. Я убежала в темный угол и плакала, плакала, плакала. Когда пришла мама и увидела мое лицо, она забеспокоилась, и мне пришлось сказать, что я упала, очень сильно ударилась и мне очень больно.
Вскоре Женя с женой приехали, и вся квартира выбежала их встречать и поздравлять. Женю все любили. Я забралась под кровать и не хотела выходить. Когда я услышала Женин голос: «А где же Флора?», боль в сердце опять возобновилась. Они гостили несколько дней, и я к ним не ходила. Только раз, столкнувшись с разлучницей в коридоре, я взглянула на нее. Она, конечно, была уродлива!
Рядом с нами, с другой стороны, жила худая, хрупкая женщина — зубной врач. Ее комната была обставлена красивыми вещами, статуэтками, висели картины, красивые драпировки. Вначале у окна стояло зубоврачебное кресло — после работы в поликлинике она принимала пациентов дома. Но позже, по-видимому, ее прижали налогами, и она с видимым облегчением продала свой кабинет. Держалась она по отношению к соседям высокомерно, ко мне относилась строго, и я боялась шуметь вблизи ее двери и даже в нашей комнате. Она могла громко постучать в стенку.
Но однажды, узнав, что она больна, я зашла и предложила помощь. Я принесла ей чай, разогрела еду, дала лекарство. Татьяна Моисеевна была мне благодарна, расположилась ко мне и подарила красивую железную овальную коробочку с камешками. После этого я часто что-нибудь для нее делала. Мою маму это ужасно раздражало, так как у нас в комнате я не желала делать ничего. У нас было так некрасиво, так неинтересно. Жизнь Татьяны Моисеевны текла однообразно, к ней приходили только сестры. У одной из них была чистенькая, примерная, толстенькая дочка Бэлла, которую все они обожали.
И вдруг Татьяна Моисеевна вышла замуж. И очень удачно. За редактора «Вечерней Москвы», небольшого роста лысоватого человека. Это было громадное событие в нашей квартире. Они собирались съехаться — обменять свои две комнаты на отдельную квартиру. Татьяна Моисеевна пребывала в счастливых хлопотах, но вдруг, не успев переехать, он тяжело заболел. Болел он несколько месяцев и умер. Татьяна Моисеевна осталась жить в нашей квартире. Во время войны она никуда не уезжала, жила очень бедно, продала многие вещи и вскоре умерла.