— А как же, дитятко!.. Вот сполосну рубаху малость и — как не бывало! А ведь еще плут прибавил: из-под онучи, из левого лаптя два четвертных билета достал. Я барину-то, вашему батюшке, отнес. Спасибо он сказал… Я, дитятко, не зря верой-правдой служу барину: за каких-нибудь полчасика сто рублей вышиб. Барин-то сегодня в дурном характере, на водку не дал ни гроша, может, вы смилуетесь, голубчик, за моё старание?..
— Игнатий, и не стыдно тебе просить на водку за такое грязное дело?
— А чего, дитятко, стыдиться? Отец ваш всегда давал. Забудешь стыд — будешь сыт. Наше дело такое: куда пошлют — иди, что прикажут — делай… Опять же не нами сказано: от поблажки, дитятко, воры плодятся. Кто ворам потакает, тот сам не лучше вора. От меня потачки не бывает: был бы приказ барина, а уж я свое дело обтяпаю…
— Да, видать, крепко ты его обтяпал!..
— Не пожалуется. В гуменник ушел на соломе отлежаться.
— Скажи, Игнатий, а тебе самому, на своем хребте, приходилось испытывать плеть?
— А как же, родимый! Шесть десятков годов прожил, ужели без этого? И теперь спину суконкой потереть — все рубцы крест-накрест обозначатся. Стёган, много раз стёган, и поделом и понапрасну — всяко бывало!
— Ну, иди, полощи свою рубаху, да и портки сполосни… Беспощадный ты, Игнатий, недобрый ты человек!
— Молоденек ты судить, богу видней, — огрызнулся в ответ Игнатий и закостылял к приплеску Шексны медвежьей, косолапой походкой.
Вася повернулся на песке, снова подставляя солнцу спину, закрыл глаза и задумался. В памяти юноши всплывали одна за другой картины детства. Он вспомнил, как здесь, в отцовской усадьбе, с четырехлетнего возраста начал учиться чтению, письму и арифметике, как потом отец нанял немца Штурма, который стал обучать немецкому языку. Припомнился и попович Евсей, старательно учивший закону божьему; мать тогда требовала от Васятки смирения и угрожала за шалости постегать вицей-вербушкой, что стояла с вербного воскресенья на огромной божнице за иконой большеглазого Спасителя. Случалось, что эта вербушка для ума и острастки, но отнюдь не больно, похлестывала Васятку по голой спине. Слыхал в те годы и гораздо позднее Васятка, как по прихоти его родителей пороли на конюшне людей за всякие провинности, но в пору своего малолетства не задумывался он над тем — кого и за что порют и нужно ли так поступать с подневольными людьми. Но вот прошло семь лет учения в столице, Васятка подрос, окреп, многому научился у учителей, немало узнал из книг, в которых не было недостатка. Больше всего он уразумел в недавнее время, читая журнальные листы, хранившиеся у дяди Алексея Васильевича. Неизвестно, от кого и каким путем старый холостяк отставной полковник добывал из Петербурга печатные труды Герцена. Вася Верещагин тайком от отца и матери — с позволения дяди Алеши — читал эти листы и мысленно соглашался с тем, что говорилось в запретных, отпечатанных в Лондоне грамотах о необходимости освобождения крестьян от помещиков. И он не только соглашался: горячие слова Герцена пробуждали в нем ненависть к порядкам, при которых крестьянина можно было безнаказанно избивать и продавать.
Обо всем передумал Вася Верещагин, лежа на горячем сыпучем песке, и понял, что теперь у него с отцом пути-дороги разные. Да и неизвестно — доведется ли еще его отцу дожить помещиком до своей кончины. Вон Герцен что пишет: «Дайте землю крестьянам! Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии — эти страшные следы презрения к человеку…» Но не доходят до черствых душ слова Герцена. «И все-таки это не голос вопиющего в пустыне, — думал Вася Верещагин, — но ужели помещики будут ждать, когда мужик обухом топора постучит по господским черепам и пробудит в них человеческое сознание?..» И не заметил Вася за рассуждениями, как Игнатий, прополоскав в Шексне свою истертую, окровавленную одежонку, ушел домой. Между тем давно уже все проснулись в доме Верещагиных. В поварне дымились печи, гремела посуда, что-то кипело, варилось, жарилось к завтраку и обеду, но не до кушаний было встревоженному тяжкими думами Васятке.
Из мрачного раздумья юношу вывели бежавшие опрометью от усадьбы четыре барские собаки — Жучко, Серко, Соловейко и Катайко. Они бежали к месту, где лежал Вася, а за собаками неторопливой походкой, плавно ступая по зеленой травке, двигалась мать Васи, Анна Николаевна. Заплаканные глаза ее смотрели сурово. «Значит, был с отцом обо мне разговор», — подумал Вася, поспешно одеваясь.
— Васятка! Домой! — сухо произнесла мать и, не подходя близко к сыну, круто повернула обратно. И опять впереди нее понеслись четыре послушных пса. Понурив голову, плотно сжав губы, Вася пошел за матерью. Она остановилась, остановился и Вася. Не оборачиваясь и не глядя на него, как провинившемуся мальчишке, сказала:
— Ты сегодня нагрубил отцу. Сейчас же приди к нему, поклонись, попроси прощения.
— Никогда! — решительно отрезал Вася. Он шел за матерью и видел, как у нее от рыданий вздрагивали плечи.
В тот день в доме Верещагиных стояла строгая, гнетущая тишина. Всё делалось молча; домочадцы и прислуга не решались даже пошептаться. Барин сидел, запершись в кабинете, охватив пальцами свою полуседую голову… Хмурое молчание в семье Верещагиных продолжалось ровно неделю. Наконец, после изрядной выпивки, отец решил заговорить с сыном.
— Васятка, — сказал он вдруг так резко, что сидевшие за столом перестали есть. — Васятка, — после длительной паузы повторил отец, — мне ведомо и матери твоей тоже, кто из наших сыновей кем будет. За этим не надо идти к цыганам и гадать… Николка выучился — будет коммерсантом; Сергей имеет склонности к военному делу; Сашка — тот кропает стишки и рассказики, предположим, пока никуда не годные, но чем черт не шутит: он может стать писателем, поэтом. А ты, гардемарин Морского корпуса, мог бы стать морским офицером, верным слугой царю и отечеству. Но станешь ли? Что тебя ожидает? Дух противоречия не приведет тебя к добру… Ты слушаешь меня?
— Слушаю, папа, — задумчиво отозвался Василий. — Продолжайте, я слушаю.
— Слушаем и мы, — скорбно проговорила Анна Николаевна.
— Так вот, — продолжал отец, — так и знай: изводи сколько хочешь бумаги и карандашей для баловства, но знакомства с питерскими художниками не к лицу тебе. Не забудь, что ты — сын дворянина, и я не позволю тебе стать маляром-живописцем!
— А я все-таки хочу стать художником!.. — резко возразил Вася. — Это мое желание. И не мешайте мне его осуществить. А если поможете — буду только вам, моим родителям, благодарен. Думаю, что добьюсь своего. Так и знайте: помещиком мне не быть, офицером — тоже.
— Что я слышу!.. Молокосос! Кто тебя такого породил?! — рассвирепел отец.
Кусок шекснинской стерляди застрял у Анны Николаевны в горле. Она закашлялась и со слезами на глазах вышла из-за стола. Отец стукнул кулаком по столешнице, бледный удалился в кабинет. Примирение не состоялось…
Отдышавшись на кожаном диване, отец, не раскрывая дверей, громко крикнул:
— Мать! Пришли парикмахера!..
И вмиг со двора в чистом холщовом халате, со всеми принадлежностями парикмахерского ремесла появился в кабинете помещика старый отставной солдат, искусный цирюльник. Он брил барина через день. Каждый раз, натуго оттягивая тройной подбородок и нещадно выскабливая короткую седую щетину, спрашивал:
— Ну, как бритвочка, не беспокоит ваше высокородие?..
И каждый раз Верещагин, наслаждаясь бритьем, отвечал:
— Ничего, бритва в порядке и беспокойствия не причиняет.
Сегодня барин был хмур и на обычный вопрос цирюльника ответил, тяжело вздохнув всей грудью: