Термины весьма скользкие, как и любое хорошее оскорбление, но они нужны, чтобы обозначить пределы «разумных» взглядов на климат. Научная скрытность – еще одна причина, по которой мы не можем разглядеть угрозу достаточно четко. Эксперты усиленно посылают сигналы, что открыто говорить о более тревожных перспективах глобального потепления крайне безответственно, как будто они не готовы доверить миру информацию, которой сами обладают, или как минимум не верят, что общество сможет ее корректно интерпретировать и отреагировать. И тем не менее прошло уже тридцать лет с момента выступления Хансена и создания МГЭИК, а интерес к изменению климата переживал взлеты и падения, но ни разу не поднимался на вершину внимания. Что касается общественного резонанса, то тут результаты еще печальнее. В Соединенных Штатах климатический дениализм поразил одну из двух существующих политических партий и наложил вето на серьезные изменения в законодательстве. За рубежом проходят конференции высокого уровня, заключаются соглашения и подписываются протоколы, но все это выглядит как эпизодические гастроли климатического театра. Выбросы как росли, так и продолжают расти.
Но научная скрытность вполне объяснима; ее можно представить в виде реки риторики со множеством притоков. Первый приток имеет отношение к темпераменту: климатологи – в первую очередь ученые, выбравшие этот жизненный путь и обученные проницательности. Второй приток – эмпирический: многие из них, особенно в США (и уже очень давно), перестали бороться с силами климатического дениализма, которые трактуют любое преувеличение или неверный прогноз как доказательство нелегитимности или нечестности. Климатологи ведут себя осторожно, что вполне понятно. К сожалению, страх показаться излишне тревожными вызывает еще бо́льшую тревогу, и эта боязнь стала их профессиональным принципом, превратившись в конечном итоге в самоуспокоение.
В научной скрытности есть и некая политически ретроградная мудрость, проявляющаяся в том, чтобы скрыть от широкой публики самые пугающие выводы исследований. Будучи участниками группы единомышленников, ученые видят, как их коллеги и соратники проходят через душевные терзания и впадают в отчаяние от перспектив изменения климата и того, как мало делает мир для борьбы с этой напастью. В результате они стали бояться выгорания и вероятности того, что честные разговоры о климате могут повергнуть общество в такое уныние, что все попытки предотвратить кризис сойдут на нет. Все это напоминает о принципах социологии, согласно которым «надежда» мотивирует сильнее, чем «страх», – не признавая того, что озабоченность не тождественна фатализму, что надежда не подразумевает замалчивания о трудностях и что страх тоже может мотивировать. Об этом написал журнал Nature в 2017 году (27), изучив широкий круг академической литературы: несмотря на твердый консенсус среди климатологов в отношении «надежды» и «страха», а также того, что стоит считать ответственным донесением информации, не существует единого оптимального способа рассказывать об изменении климата; ни один подход не даст гарантированного успеха у какой-либо аудитории, и ни один не стоит считать слишком опасным. Работают те истории, которые оставляют след.
В 2018 году ученых начал охватывать страх, что проявилось в паническом, тревожном отчете МГЭИК, иллюстрировавшем, насколько хуже будет климат при 2 °C по сравнению с 1,5 °C (28): угроза смертельной жары для новых десятков миллионов, нехватка воды и наводнения[94]. Исследование, обобщенное в отчете, было не новым, и подъем температуры больше чем на 2 °C даже не рассматривался. И, хотя отчет не затрагивал ни одной из жутких перспектив потепления, он дал ученым разрешение, карт-бланш на выражение своего мнения. Новым был сам посыл: «Всё, теперь можно паниковать». После этого трудно представить что-то кроме новой волны паники, исходящей от ученых, которым наконец-то позволили кричать во весь голос.
Первоначальная осторожность вполне понятна. Ученые десятилетиями представляли обществу неоспоримые данные, показывая каждому, кто был готов их выслушать, какой кризис ожидает планету, если ничего не предпринимать, но год за годом наблюдали, как все сидят сложа руки. Неудивительно, что они вновь и вновь проводят совещания с пресс-службами, раздумывая, какую бы риторику и стратегию коммуникации было бы правильнее выбрать. Если бы бразды правления оказались в их руках, они бы точно знали, что делать, и паники можно было бы избежать. Почему же их никто не слушает? Возможно, все дело в риторике. Какие еще могут быть причины?
Кризисный капитализм
Массив когнитивных искажений (29), выявленный бихевиористами и примкнувшими к ним коллегами за последние полстолетия, практически бесконечен, подобно потоку постов в социальных сетях, и каждое отклонение искажает и разжижает наше восприятие меняющегося климата – угрозы столь же неминуемой и близкой, как приближение хищника, но всегда рассматриваемой через искажающий перспективу хрупкий стеклянный колпак.
В психологии существует понятие привязки; оно объясняет, как мы строим модели мышления вокруг одного или нескольких начальных примеров, пусть даже совершенно не показательных, – в случае с глобальным потеплением это известный нам мир, состояние которого нам кажется умеренно стабильным. Существует также эффект неопределенности, предполагающий, что людям настолько некомфортно находиться в состоянии неопределенности, что они готовы согласиться на менее выгодный для себя результат, лишь бы не иметь с ней дела. В теории, если речь о климате, неопределенность должна становиться мотивацией к действию и – поскольку неясность возникает из разнообразия человеческих факторов – вполне конкретным указанием, но мы почему-то склонны воспринимать его как некую обескураживающую загадку.
Добавим сюда антропоцентрическое мышление – с помощью него мы выстраиваем наше мировоззрение на основе личного опыта – рефлексивную тенденцию, которую отдельные особо циничные экологи назвали «превосходством человека» и которая, безусловно, формирует нашу способность осознавать экзистенциальные угрозы нашему виду. По этому поводу многие климатологи мрачно шутят: «Планета выживет, а вот человечество – вряд ли».
Существует еще предвзятость автоматизации, подразумевающая, что приоритет в принятии решений отдается компьютерам и другой технике и эта предвзятость выражается в нашем уважении к рыночной системе как к некоему непогрешимому или как минимум непобедимому явлению. В случае с климатом она превращается в веру, что экономическая система, не сдерживаемая запретами и ограничениями, сама по себе решит проблему глобального потепления, так же как она должна была решить проблемы загрязнения, неравенства, несправедливости и войн.
И это только самое начало списка когнитивных искажений – и крошечная его часть. Рассмотрим ряд других разрушительных эффектов из словаря поведенческой экономики: эффект постороннего, или наше ожидание того, что действовать начнут другие, а не мы сами; предвзятость подтверждения, когда мы ищем доказательства того, в истинности чего мы уже и так не сомневаемся, например, мы верим, что люди не вымрут, вместо того чтобы взять на себя груз осознания необходимости изменений в нашем мире; страх перемен, когда мы выбираем текущее положение дел вместо альтернативы, что связано с эффектом статус-кво, то есть желания сохранить существующий порядок вещей, каким бы скверным он ни был, и эффектом владения, подсознательным стремлением преувеличивать ценность того, чем мы владеем в настоящий момент. Не забудем и об иллюзии контроля, а также о сверхуверенности и предвзятости оптимизма. Нам присуща и предвзятость пессимизма, не то чтобы она, правда, как-то уравновешивала ситуацию – вместо этого она вынуждает нас видеть в трудностях неизбежные провалы и воспринимать предостережения (особенно в случае с климатом) как крики обреченности. Иными словами, противоположностью когнитивных предубеждений является не здравый смысл, а другие когнитивные предубеждения. Мы смотрим на все через катаракту самообмана.
Многие из этих определений кажутся интуитивно понятными и знакомыми на уровне народной мудрости – они просто изложены академическим языком. Поведенческая экономика своей необычностью бросает вызов устоявшимся представлениям – конкретно рациональности человеческого поведения, – в которые, наверное, когда-то истинно верили только ее сторонники, и то лишь будучи студентами экономических факультетов. Но в целом эту область не стоит воспринимать как исключительно ревизию существующей экономики. Она представляет собой всепроникающее противоречие основным догматам родительской дисциплины, да и вообще всему образу современного Запада как рациональной системы, который возник – какое совпадение! – на заре индустриального периода. По сути, это представление о человеческой логике как о несуразном нагромождении одновременно крайнего эгоизма и пораженчества, весьма эффективных в отношении одних вещей и безумно неадекватных в отношении других; несовершенной, ошибочной и разрозненной. Как нам вообще удалось отправить человека на Луну?
Понимание изменений климата требует экспертных знаний и доверия этим знаниям, но, по иронии судьбы, как раз к моменту их появления доверие публики к экспертам исчезло. И то, что изменение климата затрагивает все эти предубеждения, – не совпадение, не странность и не аномалия. Это признак масштаба изменений и их влияния на разные аспекты человеческой жизни, то есть практически на все.
Вот мы и дошли до масштаба климатических угроз (30). Он настолько огромен и представляет такую угрозу, что мы рефлекторно отводим от него глаза, словно взглянув на солнце.
Любой, кто участвовал в студенческих дебатах о капитализме, знает, что большой масштаб проблемы оправдывает бессилие перед ее лицом. Размер проблемы, ее всеобъемлющее воздействие, кажущееся отсутствие готовых альтернатив, соблазн косвенных выгод – на всем этом десятилетиями строились аргументы, направленные на подсознание недовольных профессионалов среднего класса богатого Запада, которые в какой-нибудь параллельной реальности могли стать интеллектуальным авангардом в борьбе против бесконечного роста финансового сектора и бесконтрольности рынков. «Проще вообразить конец света, чем конец капитализма», – писал литературный критик Фредерик Джеймсон, ловко приписывая авторство данного высказывания «кому-то», кто «однажды это сказал» (31). Этот «кто-то» сегодня мог бы спросить: «Зачем выбирать что-то одно?»
Когда речь заходит о власти и ответственности, масштабы и перспективы нас зачастую озадачивают – мы не знаем, какой будет следующая кукла внутри матрешки или на чьей полке все они стоят. Большие процессы делают нас маленькими и бессильными, даже если формально мы ими «управляем». По крайней мере, в наши дни существует тенденция рассматривать крупные системы, такие как интернет и индустриальная экономика, как еще более непостижимые и недосягаемые, чем климат, буквально окружающий нас со всех сторон. Поэтому модернизированный капитализм, ответственно относящийся к ископаемому топливу, представляется менее реализуемым, чем выброс в атмосферу диоксида серы, который выкрасит небо в красный цвет и охладит планету на градус-другой. Некоторым даже отказ от триллионных субсидий на ископаемые виды топлива кажется менее реалистичным, чем создание технологий по сбору углерода из атмосферы Земли.
Это своего рода проблема Франкенштейна, связанная с широко распространенным страхом искусственного интеллекта: мы больше боимся тех монстров, которых создаем сами, чем тех, что приходят извне. Сидя за компьютерами в кондиционируемых офисах, читая статьи из раздела научных новостей, мы вопреки всякой логике считаем, что природа нам подвластна; мы думаем, что при желании сможем защитить тот или иной исчезающий вид и сохранить его среду обитания; нам кажется, что мы сможем разумно распорядиться обилием водных ресурсов, а не растратить их впустую – опять же, если захотим. Однако мы не испытываем таких эмоций в отношении интернета, который кажется нам неконтролируемым, хотя мы сами его придумали и создали; и в отношении глобального потепления, которое мы продлеваем своими действиями каждый день, каждую минуту. И наше восприятие масштаба рыночного капитализма препятствовало его критике уже как минимум на протяжении поколения, когда даже те, кто привык к его провалам, утверждали, что он слишком велик, чтобы обанкротиться.
В длинной тени финансового кризиса, под сгущающимися тучами глобального потепления так уже не кажется. Тем не менее, возможно, отчасти потому, что мы видим, как четко тенденции глобального потепления укладываются в существующие и хорошо знакомые воззрения эпохи капитализма – от радикально настроенных левых и наивно-оптимистичных и недалеких технократов до алчных, вороватых и зацикленных на экономическом росте консерваторов, – мы склонны считать, что климат каким-то образом является частью капитализма или подчиняется ему. Но, по сути, он ему угрожает.
Мнение, что западный капитализм обязан своим существованием энергии ископаемого топлива, не является общепринятым фактом среди экономистов, но это и не просто теория левых социалистов (32). Эта идея стала главным мотивом книги «Великое расхождение» американского историка Кеннета Померанца, возможно единственного широко известного описания того, каким образом Европа, долгое время, по сути, бывшая провинцией по отношению к империям Китая, Индии и Ближнего Востока, сумела в XIX веке так сильно дистанцироваться от остального мира. На главный вопрос «Почему именно Европа?» в книге дан простой ответ из одного слова: уголь.
История промышленности, сокращенная до масштаба «капитализма ископаемых» (с идеей, что наша экономика – это система, основанная на ископаемом топливе), отчасти весьма убедительна, но она не представляет полной картины; существуют и другие факторы, помимо сжигания нефти, благодаря которым мы можем принимать отдел йогуртов в супермаркете как должное (хотя, возможно, их не так много, как вам кажется). С точки зрения того, как тесно остаются взаимосвязаны эти две силы и как судьба одной определяет судьбу другой, термин может оказаться очень полезным. И он порождает вопрос, который часть левых уже считает риторическим: «Переживет ли капитализм изменение климата?» (33)
Вопрос неоднозначный, и ответы на него различаются в зависимости от положения отвечающего в политическом спектре, которое, вероятно, и определяет то, что вы понимаете под «капитализмом». Глобальное потепление может способствовать зарождающимся формам экосоциализма на одном конце спектра, а на противоположном – уничтожать веру во все, кроме свободного рынка. Торговля, безусловно, выстоит, возможно, даже будет процветать, как это происходило и до капитализма – люди заключали сделки и менялись вещами задолго до появления тотальной системы контроля этих процессов. Жажда наживы тоже никуда не денется, как и те, кто постарается подмять под себя немногие оставшиеся выгоды, – в мире с дефицитом ресурсов, в мире, страдающем по исчезнувшему изобилию, такая мотивация всегда будет расти.
Последнее более-менее соответствует тому, о чем писала Наоми Кляйн[95] в своей книге «Доктрина шока» (34), где она документирует незыблемую реакцию сил капитала на любой кризис – они всегда требуют предоставить себе больше полномочий, пространства и автономности. Реакция финансового сектора на климатические бедствия – не главная тема книги, в основном она посвящена политическому коллапсу и кризису технократии. Но «Доктрина шока» дает ясное понимание того, как себя поведет мировая финансовая элита в период экологического кризиса. В качестве недавнего примера Кляйн рассмотрела остров Пуэрто-Рико (35), до сих пор не восстановившийся после урагана «Мария» и примечательный не только тем, что ему не повезло оказаться на пути спровоцированных изменением климата ураганов. Этот остров активно производит «чистую» энергию, но тем не менее импортирует всю свою нефть; это сельскохозяйственный рай, но всю еду ему тоже приходится завозить в страну. И то и другое поставляется из материковой квазиметрополии , которая видит в острове лишь очередной рынок сбыта. Метрополия полностью подавила всю власть на острове, вплоть до энергокомпании, и назначила совет акционеров, чей интерес состоит лишь в сборе долговых выплат.
Пожалуй, трудно найти более яркий пример имперского капитализма во времена меняющегося климата. Но теперь появился конкретный пример его последствий. В 2017 году, сразу после урагана, Соломон Сианг и Тревор Хаузер подсчитали, что «Мария» может сократить доходы Пуэрто-Рико на 21% в течение следующих 15 лет (36) и экономике острова может понадобиться 26 лет для возвращения на прежний уровень – а он, напоминает Кляйн, и так был невысоким. Однако за бедствием не последовало ни резкого увеличения социальных затрат, ни карибской версии плана Маршалла; вместо этого Дональд Трамп кинул несколько рулонов бумажных полотенец жителям Сан-Хуана и оставил их уповать на милость чужаков, распределяющих гуманитарную помощь, – и милости этой не дождаться. Последствия финансового кризиса заметны здесь невооруженным глазом, говорят Сианг и Хаузер, предполагая, что кризисы такого рода могут стать лучшей концептуальной моделью для климатических катастроф. «Для Пуэрто-Рико, – пишут они, – экономические потери от урагана „Мария“ могут быть такими же, как для Индонезии и Таиланда от азиатского финансового кризиса 1997 года, и вдвое большими, чем для Мексики от кризиса песо в 1994 году».
Насколько устойчивой окажется доктрина шока в эпоху нового типа климата, атакующего экономики всего мира экстремальной погодой и стихийными бедствиями с невиданной частотой и – в сокращающийся промежуток между ураганами, потопами, жарой и засухами – угрожающего уничтожить урожаи и изувечить рабочую силу? Этот вопрос остается открытым, как и все другие, связанные с реакцией человека на глобальное потепление в настоящем и будущем. Однако и здесь то же самое – даже относительно небольшие поправки в основополагающую ориентацию Запада на бизнес и финансовый капитализм вызовут большие потрясения, поскольку сама эта ориентация определяет коллективное ощущение того, что приемлемо, а что недопустимо.
Есть шанс, что борьба за снижающиеся прибыли со стороны власть имущих только усилится и власть капитала укрепится еще сильнее; такой вариант можно спрогнозировать, исходя из событий последних десятилетий. Но за эти десятилетия капитализм успешно использовал обещание стремительного роста в качестве своего пиар-козыря. На самом деле, несмотря на все многочисленные и даже конфликтующие вариации рыночной экономики, это обещание служило чем-то вроде основы мировой идеологии по крайней мере с 1989 года – и не случайно углеродные выбросы рванули вверх с окончанием холодной войны (37).
Изменение климата ускорит два тренда, уже ставящих обещание экономического роста под вопрос. Во-первых, оно спровоцирует глобальную экономическую стагнацию, которая в отдельных регионах проявится как перманентная рецессия; во-вторых, ударит по бедным в гораздо большей степени, чем по богатым, как глобально, так и в отдельных странах, усиливая стремительно растущую разницу в доходах, которая будет вызывать возмущение у всё большего количества людей. В будущем, управляемом этими двумя силами, к самым богатым людям мира, в настоящее время присвоившим себе монополию и на социальную власть, появится, мягко говоря, очень много вопросов.
И что же они ответят? За исключением социального дарвинизма, трактующего неравенство как «честный» исход и активно продвигаемого богатейшим процентом населения планеты, силам капитала, пожалуй, будет нечего предъявить в свою защиту. Рынок уже много лет оправдывает неравенство наличием «возможностей» и, словно мантру, повторяет слова о новой эре процветания, где всем будет хорошо. Пожалуй, в этом подходе всегда было больше пропаганды, чем правды. После мирового экономического кризиса и последовавшего за ним вопиюще неравного восстановления стало совершенно ясно, что в самых развитых капиталистических странах почти вся прибыль достается самым богатым и это длится уже несколько десятилетий. То, что один этот факт отражает кризис всей системы, понятно не только по волне бушующего популизма, со стороны как правых, так и левых охватившего Европу и США в годы после кризиса, но и по скептицизму и острой неуверенности, исходящим с самых высоких уровней свободного рынка. Например, Международный валютный фонд в 2016 году опубликовал статью с заголовком «Неолиберализм переоценен?» (38). А Пол Ромер, позже работавший экономистом во Всемирном банке, высказал идею о том, что макроэкономика, «наука капитализма», является чем-то вроде красивой фантазии, наподобие теории струн, и что она уже неспособна адекватно описывать устройство реальной экономики. В 2018 году Ромер получил Нобелевскую премию. Он разделил ее с Уильямом Нордхаусом, пионером изучения воздействия меняющегося климата на экономику. Будучи экономистом, Нордхаус одобряет углеродный налог, но невысокий – его «оптимальный» углеродный побор все равно допускает потепление на 3,5 °C (39).
В настоящее время воздействие изменений климата на экономику относительно невысоко: в 2017-м США оценили его в 306 миллиардов долларов (40). Но это только начало. Если в прошлом обещания экономического роста служили оправданием неравенства, несправедливости и эксплуатации, то в ближайшем будущем раздатчикам таких обещаний придется залечивать множество новых ран: бедствия, засухи, голод, война, беженцы и связанные с ними политические потрясения будут множиться. Изменение климата не обещает почти никакого глобального роста; в тех местах, где оно ударит сильнее всего, будет только падение.
В значительной степени наша вера в устойчивость человечества перед такими угрозами стала следствием нескольких столетий промышленного процветания, основанного на эксплуатации ископаемого топлива. Средневековые правители не верили, что расширение владений поможет им справиться с чумой или голодом, а те, кто жил в тени Кракатау[96] или Везувия, не испытывали иллюзий насчет того, что им удастся спастись. Но снижение уровня ожиданий от будущего может оказаться важнее уменьшающегося благосостояния в настоящем. Если ваше понимание «капитализма» состоит из веры не только в свободный рынок, но и в свободную торговлю как основу справедливой (и даже идеальной) социальной системы, вам как минимум стоит приготовиться к масштабным изменениям. Напомню, прогнозы предрекают нам колоссальные экономические потери – 551 триллион долларов убытков (41) при всего 3,7 °C потепления и потерю к 2100 году 23% глобального дохода при текущем сценарии развития событий (42). И это будет значительно хуже Великой депрессии – это будет в десять раз хуже мирового экономического кризиса, который до сих пор дает о себе знать. И это не будет временным явлением. Сложно представить систему, которая переживет подобный спад и уцелеет, какой бы «масштабной» она ни была.
Если капитализм выживет, то кто за это заплатит?
[94] Имеется в виду «Специальный доклад МГЭИК о последствиях глобального потепления на 1,5 °C выше доиндустриальных уровней и о соответствующих траекториях глобальных выбросов парниковых газов в контексте укрепления глобального реагирования на угрозу изменения климата, а также устойчивого развития и усилий по искоренению нищеты». Доклад был подготовлен в соответствии с решением 21-й сессии Конференции сторон Рамочной конвенции ООН об изменении климата (РКИКООН) о принятии Парижского соглашения, в котором МГЭИК предлагалось «…представить в 2018 году Специальный доклад о последствиях глобального потепления на 1,5 °C выше доиндустриальных уровней и о соответствующих траекториях глобальных выбросов парниковых газов». МГЭИК приняла это предложение в апреле 2016 года. – Прим. науч. ред.
[95] Наоми Кляйн (англ. Naomi Klein, род. 1970) – канадская писательница и журналистка. – Прим. пер.
[96] Кракатау – вулкан в Индонезии. До извержения в 1883 году его высота достигала 2000 метров, современная – 813 метров. Извержение и цунами привели к гибели 36 тысяч человек. – Прим. науч. ред.