Сдвиг климатических зон в меридиональном направлении, на север, с неизбежностью должен был вести человека по новым охотничьим тропам. Переход из одной климатической зоны в другую требовал от человека смены хозяйства. Вот почему каждый исследователь первобытности стремился использовать характеристики палеоклиматической периодизации, чтобы в соответствии с полученными рядами радиоуглеродных датировок и уровнями пыльцевых диаграмм наметить перемены в экономике древних племен той или иной территории, определить направление их перемещений, датировать возникновение и распад археологических культур.
Между тем факты свидетельствовали о другом.
Ни археологические культуры, ни переход от одних форм хозяйства к другим, ни великие открытия на территории Восточной Европы не подчинялись рисунку пыльцевых диаграмм и последовательности климатических изменений. Кости животных и рыб, собранные при раскопках, не позволяли говорить о каких-либо явных изменениях животного мира. Резкая смена фауны произошла вместе с изменением растительности лишь при переходе от позднеледникового к послеледниковому времени, практически одновременно на пространстве всей Европы.
Даже изменения растительности далеко не всегда совпадали с рубежами голоцена.
Детальные исследования почвоведов и ботаников в последние годы привели к парадоксальному заключению: в эпоху голоцена происходили не сдвиги, а однонаправленное восстановление растительных зон, нарушенных последним оледенением. При этом на характер и распределение флоры решающее влияние оказали состав и строение подстилающих почву пород, а также гидрогеологические условия — обилие, состав и уровень стояния грунтовых вод.
Карта растительных биом находилась в прямой зависимости от почвенно-геологической карты. Подобно тому как древние рудокопы и рудознатцы в поисках рудных жил ориентировались на известные им растения, с помощью растительности можно составить покровную геологическую карту района, не пробуривая скважин и не закладывая шурфов.
Для южной части Ярославской области такую работу выполнила группа сотрудников Всесоюзного научно-исследовательского института гидрогеологии и инженерной геологии.
Оказалось, что все без исключения сосновые леса расположены на песчаных отложениях поздне- и послеледникового времени, и только на них. Если под этими песками на небольшой глубине залегают суглинки и глины, в сосновых лесах появляется ель; если слой песка очень тонок, не больше одного метра, на этом месте возникает сосново-еловый лес смешанного типа, с кустарниками и растениями, характерными для широколиственных лесов. Наоборот, на моренных отложениях растут почти исключительно елово-широколиственные леса, не выходящие за пределы этих отложений.
Правило это одинаково распространялось на речные и озерные поймы, болота и низины, холмистые равнины, степи и предгорья, подтверждая прямую зависимость того или иного растительного сообщества от подстилающих почву геологических слоев, поскольку почва, в свою очередь, не что иное, как продукт взаимодействия лежащих под нею пород и укоренившихся на них растительных сообществ.
Вывод напрашивался сам: поскольку геологические характеристики района в послеледниковое время не менялись, как не менялись требования, предъявляемые к почве породами деревьев и травами, то не могло произойти и существенных изменений в растительности. А если это так, то, рассматривая взаимоотношения человека с природой в прошлом, можно было считать окружающую среду величиной вроде бы неизменной. Естественно, это упрощало задачу, поскольку все внимание теперь можно было сконцентрировать на человеке, выделяя и «вычисляя» его из окружающего мира.
При таком подходе к проблеме точкой отсчета должна была стать захваченная человеком у природы территория — тот «дом», по которому мы, археологи, стараемся узнать все возможное о его прежнем обитателе.
«Человек не сотворен таким уж могучим, чтобы ему не требовалось сузить окружающий его мир и соорудить себе какое-то укрытие… Адам и Ева, согласно преданию, обзавелись лиственным кровом раньше, чем одеждой. Человеку был нужен дом и тепло — сначала тепло физическое, потом тепло привязанностей». Этими словами американский философ и писатель Генри Дэвид Торо начинает свое размышление о доме.
Но что такое «дом»? — можно задать вопрос. Жилище? Искусственное сооружение, предназначенное для защиты от непогоды? А тогда как оценить использование многочисленных пещер в прошлом и настоящем или создание человеком жилищ в дуплах больших южных деревьев? Между тем для человека это тоже «дом», сочетающий в большей степени, чем другие, природу с его воображением и искусством. Больше того, при подобном определении в понятие «дом» следовало бы включить и произведения природных архитекторов — зверей, выкапывающих норы со сложными системами ходов, строителей-бобров, птиц с их разнообразнейшими гнездами, зачастую образующими города или селения. Сюда, безусловно, попадут также произведения самых изящных и искусных природных зодчих — насекомых, обладающих своего рода архитектурным инстинктом, тем более что, с точки зрения эколога, разница между человеком и животными практически отсутствует: в этом случае проявляется стремление разума, организованного на том или ином биологическом уровне, преобразовать — использовать, перестроить, изменить — окружающую среду, приспособив ее для жизни особи или вида.
Существенную разницу между человеком и животными в отношении к дому отметит лишь биолог: для большинства животных видов подобное преобразование окружающей среды необходимо только для или при выведении потомства. Для человека же его жилище есть непременное условие повседневного существования.
Пожалуй, с позиций исторической экологии, с которых я пытался рассматривать проблему взаимоотношений человека и природы, историю этих взаимоотношений, противопоставляя «человека вообще» — «природе вообще», достаточно точной и емкой может быть следующая характеристика «дома»: используемое и преобразуемое для повседневной жизни пространство, подпадающее воздействию человека, его влиянию или отмеченное следами его деятельности в прошлом. Центром «дома» всегда будет очаг или кострище, вокруг которого формируется собственно жилище, ограниченное каркасом из жердей, покрытых шкурами или берестой, срубом, каменной кладкой рыцарского замка или — стенами пещеры. Вместе с тем такое определение включает не только пространство, окружающее данное жилище, но и пространство сопредельных жилищ, образующих поселок, город, округу, — пространство, которое является естественным продолжением жилища и служит ареной повседневной деятельности человека.
Не важно, как долго человек осваивал и расширял это пространство, жил ли он на этом месте годы или использовал его для кратковременных остановок на своем пути. При всей разнице между каменным домом европейского крестьянина, в котором до него обитало несколько поколений его предков, и вигвамом североамериканского индейца, который поставлен вчера и будет свернут на следующее утро, чтобы отправиться вместе с его хозяевами в дальнейший путь, общим оказывается сам «момент бытия», момент остановки человека, как его переход к иному, чем прежде, взаимодействию с окружающей средой.
Иными словами, «дом» может быть определен двумя координатами пространства, тогда как третья координата — вектор времени, продолжительность обитания в нем — будет указывать на ту или иную специфику отношения человека к окружающему миру.
Как далеко в сторону от очага может простираться сфера влияния человека на природу, можно сказать довольно точно, благодаря работам этнографов и экологов, изучавших быт и хозяйство людей, — живущих кое-где и сейчас в условиях первобытного общества.
Любое стойбище или поселок способны держать под контролем, то есть активно использовать, территорию, определяемую двумя кругами — с радиусом в пять и в десять километров. Площадь первого круга соответствует сфере повседневной деятельности всего населения поселка — мужчин, женщин, детей, которые здесь охотятся, собирают грибы, плоды, ягоды, коренья, съедобные растения, яйца птиц, возделывают землю под огороды, выпасают домашний скот. Иными словами, в этом круге заключены основные природные ресурсы, обеспечивающие жизнь обитателей поселка, определяющие основу их благосостояния. Площадь второго круга показывает собственно охотничью территорию данного поселка, причем обязательным условием будет достаточно широкая «нейтральная полоса», отделяющая охотничьи угодья одной общины от другой, соседней.
Такая закономерность в отношении человека к пространству позволяет сделать и еще два вывода: первый тот, что долговременные стойбища первобытных охотников не могли существовать ближе двадцати километров друг от друга (как показывает опыт, для лесных охотников расстояния были значительно большими), а второй — что наличие или отсутствие природных ресурсов на этой территории, их количество и качество, должно было жестко ограничивать численность населения стойбища и продолжительность его обитания на одном месте.
Что же искал человек? Какие точки выбирал он для своих стойбищ в окружавшем его пространстве? Чем руководствовался он в этом выборе? Естественно, ответы на эти вопросы я мог получить только индуктивным путем, восходя от частного — к общему, опираясь на те данные, которыми располагают археологи, и на собственный опыт.
Кольский полуостров, как, впрочем, и вся северная зона вообще, предоставлял в распоряжение исследователя два вида сезонных стойбищ — летние, береговые, и зимние, находящиеся на внутренних озерах в лесах. Я думаю, что только малая изученность этой территории и трудность обнаружения редких остатков человеческой деятельности не позволили до сих пор выделить третий, промежуточный вид освоенной человеком территории: места постоянных остановок на маршрутах сезонных кочевий, как то было заведено у саамов. Такие места должны располагаться на берегах ручьев или озер, отличаться крайне малым количеством оставленных предметов и, по-видимому, отсутствием долговременных, углубленных в землю очагов, вместо которых почва должна хранить следы многократных кострищ.
Суммируя, можно сказать, что рыболовы и охотники Севера вступали в соприкосновение с окружающей средой в трех разных вариантах «дома»: в виде долговременных зимних поселений, отмеченных полуземлянками, в виде сезонных летних стойбищ, отмеченных постоянными очагами, и в виде кратковременных стоянок, неизбежных при их кочевом образе жизни. Эти последние не попали еще в поле зрения археологов. Не попали на Севере, потому что в нашей средней полосе как раз все эти три вида памятников достаточно хорошо известны.
Уже первые шаги в поисках древних поселений на берегах Плещеева озера поставили меня перед непреложным фактом: все без исключения остатки деятельности неолитического человека были связаны с песком и древними берегами водоемов. И то и другое достаточно легко поддавалось объяснению, и, как я думаю, объяснению правильному. Человек выбирал наиболее сухое место, расположенное близко к воде, поскольку он был все-таки рыболовом. В то же время, обходя извилистые очертания древних побережий озер, прослеживая береговую линию прошлых эпох, теряющуюся сейчас в зарослях папоротника и кустарника, там, где дюна переходит в заболоченную низину поймы, я мог видеть, что отдельные участки этого берега для древнего человека были отнюдь не равнозначны, как не одинаковы были и оставленные им следы.
Иногда это был всего лишь кремневый отщеп, оказавшийся между корнями поваленного бурей дерева, иногда — россыпь черепков от разбитого горшка, попавшего сюда неведомо как и разбитого плугом, проведшим широкую и глубокую противопожарную борозду. Иногда во взрытом кабанами дерне я замечал угольки, и тогда под скользящими движениями лопаты при зачистке этого места проступал углистый круг костра, рядом с которым иной раз удавалось найти один или два кремневых скребка, несколько отщепов или даже сломанный наконечник стрелы.
Самая необычная находка была встречена мною на большом суходоле на краю Талицкого болота, лежащего в глубине переславских лесов и бывшего некогда большим озером.
Низкий, широкий холм был прорезан глубоким карьером, из которого брали песок для насыпи только еще сооружавшейся тогда узкоколейной ветки на Кубринск. Рельсы, змеящиеся в перспективе, лежали на временных шпалах, положенных на скорую руку. Регулярное движение, естественно, еще не было открыто, и я поджидал дрезину, которая должна была отправиться в Кубринск по этому шаткому и ненадежному пути.
Помню серый, холодный осенний день, низкие облака над пустынным, замершим в преддверье зимы болотом и неуютное одиночество, возникающее от вынужденного безделья. Это чувство и толкнуло меня к карьеру. Найти здесь что-либо интересное казалось маловероятным. Вот почему я буквально обомлел, когда почти на вершине суходола увидел торчащий из земли великолепный шлифованный топор из серого кремня, — не сверленный, «боевой», а прямоугольный в сечении рабочий топор, обычно вставлявшийся в роговую или деревянную муфту, которая в свою очередь крепилась к рукояти.
Казалось, топор был сделан только вчера. Он торчал из обрыва лезвием вперед, и я мог точно замерить его положение: в двадцати сантиметрах ниже современного уровня почвы. Расчистив землю, рядом с топором я обнаружил небольшую ямку с углями, а вокруг — обломки горшка, украшенного отпечатками, имитирующими ткань. Кроме них, не было ничего: ни кремневых орудий, ни других черепков, — хотя я самым тщательным образом осмотрел весь холм, чуть было не пропустив свою дрезину. Потом я не раз возвращался сюда, зачищал поверхность холма в нескольких местах, но — впустую.
И топор и орнамент на черепках указывали на эпоху поздней бронзы.