— Я ведь тебя обеспечиваю, так? Эта кухня специально для тебя спроектирована. Я ради тебя этот дом купил, всё думал, как нам будет здесь жить и растить детей. Я всё ради тебя делал!
— Я знаю, знаю… — Я обхватила голову руками. Этого не должно было случиться. По крайней мере, не сейчас. Моя нерушимая скала треснула, как яичная скорлупа.
— Мы были так близки… Так близко, чёрт подери! А теперь…
— Молчи! — стала умолять я. — Не говори, что отвергаешь моего ребёнка! Если ты сейчас это скажешь, ты уже никогда не сможешь взять свои слова назад.
Я подняла голову, и мы вцепились друг в друга глазами. Ему не нужно было произносить ни слова: всё было написано у него на лице. Он был бледен как смерть, но в направлении мертвенно-холодного лица из-под воротника рубашки начинал пробиваться багрянец. Руки были плотно прижаты к боками, глаза расширились и наполнились диким огнём. Он выдохнул, и сквозь стиснутые зубы из рта вырвались брызги слюны.
— Ты ненавидишь его. С того самого момента, как мы привезли его домой, — печально проговорила я, чувствуя, как быстро холодеют руки и ноги.
— Замолчи, сделай милость! Я думать не могу. Мне нужно подумать. — Он снял очки, сжал пальцами переносицу и снова принялся ходить из угла в угол. — Мне нужно подумать.
— О чём ты собрался думать? — Я уже встала на ноги, а гнев и разочарование большими пузырями поднимались на поверхность. Он должен был сыграть роль моего спасителя — и вот он стоит передо мной, со всеми своими секретами и плохо замаскированной враждебностью по отношению к моему сыну, и у меня нет никакого желания смотреть на него.
Он повернулся ко мне лицом:
— Ты вообще помнишь тот день?
— Конечно, помню! — Я подняла руку, чтобы прервать его. — Но говорить об этом не хочу.
— Два ножа, помнишь? Один ты засадила в картину, а другим порезала себе запястье. Помнишь, как я обнаружил тебя в доме у матери? Помнишь, что ты из себя представляла до того, как я тобой занялся? Я же тебя спас! Да если бы не я, ты бы уже в могиле была! И рядом с Эйденом тебя бы сейчас не было.
20
Мой самый позорный день начался с бокала пино гриджо. Тогда я думала, что пить вино и быть алкоголиком — совершенно разные вещи, поскольку алкаши — это те, кто увлекается водкой и виски. А не белым вином, признаком высокой культуры. Нельзя же, в самом деле, сидеть в парке на лавке и прихлёбывать совиньон-блан из бутылки, помещённой в коричневый бумажный пакет.
Я была дома одна. Полгода назад умерли родители. Я сидела в гостиной родительского коттеджа на полу, по которому был разбросан богатый ассортимент всяких малоприятных вещей: картонные упаковки с китайской едой, к которой я едва прикоснулась, с корочкой застывшего жира вдоль края; миски с хлопьями, перемешанными с тяжёлыми сгустками закисшего молока; полусъеденные сэндвичи, привлекающие мух. Я сидела в центре всего этого безобразия и попивала винцо. Кого я обманывала?! У меня не было иллюзий относительно себя. Я вполне осознавала, какой бардак развела, и понимала, что скатилась на самое дно. Я затарилась вином и купила в газетном киоске пару тёмных очков, которые тут же нацепила на нос, спрятав глаза с размазанными тенями, — настоящая алкоголичка. Депрессия и хаос.
Прикончив бутылку, я пошла в комнату Эйдена. Я там ни к чему не прикасалась, лишь изредка заходя и смахивая с углов паутину. Я садилась на его кровать, брала в руки Орехового Дракона и вдыхала слабый запах, оставшийся от сына. Я уже давно не убиралась в его комнате, и на подоконнике образовался толстый слой пыли, и, что ещё хуже, на его подушке сидел большой толстый паук. Это было настолько странно, настолько неправильно, что я изо всей силы вмазала кулаком по подушке. Паук успел удрать прежде, чем кулак коснулся того места, где он сидел, видимо, спрятавшись под кроватью. Но меня понесло. Я колотила по подушке, пока из неё не полезли внутренности, потом откинула пододеяльник и швырнула в сторону матрас. Со звериным рыком, вырвавшимся из груди, я прошлась руками по подоконнику, сшибая на пол его кубок за третье место в забеге с яйцом на ложке и фотографию в рамке, на которой он был запечатлён со свои любимым футболистом.
Я сорвала со стены плакат с «Железным человеком». Выбросила из шкафа всю одежду. И даже оторвала обложки его книжкам. И только тогда остановилась и вытерла глаза. В этот момент меня вдруг охватило чувство полного спокойствия, и я поняла, что нужно делать.
Я достала из холодильника вторую бутылку вина, откупорила её и долго пила. Бокалы были больше не нужны — на кого производить впечатление? Никому не было до меня дела. У меня никого не осталось. Идя по дому, я подобрала фотографию, на которой мы все были вместе: Эйден в плаще Супермена на переднем плане, я за ним, опустив руки ему на плечи, а по обеим сторонам от меня — родители, папа слева, мама справа. Я не заплакала, просто улыбнулась и прижала фото к груди.
Я уже превратила свою спальню во что-то наподобие мастерской. Там была дюжина с лишним картин, развешанных по стенам. Я сняла одну с крючка: это был автопортрет. Я ненавидела его. Я была на нём в смятении и одновременно в ярости, чему идеально соответствовали красные и чёрные тона. С портрета, скаля зубы, взирала уродливая, больная на вид женщина с пропитанными выпивкой глазами — я рисовала этот ужас в совершенно пьяном виде, едва различая холст сквозь плывущее перед глазами марево. Я ненавидела эту картину. Поставив на пол бутылку, я взяла канцелярский нож, которым обычно обрезала холсты, и воткнула его прямо в собственный нарисованный лоб, не торопясь разрезав полотно сверху донизу.
Внутри меня бушевало пламя, и я поняла: пришло время его потушить. Какой смысл в жизни, если в ней нет ничего, кроме боли? Я чувствовала себя так, будто стояла внутри горящего здания, и выбор передо мной стоял простой: либо прыгнуть в окно, либо позволить огню поглотить меня.
От огня меня смертельно тошнило.
Я рухнула на пол рядом с рассечённым холстом, вытащила второй нож и положила его себе на колени. Я была уже настолько пьяна, что почти ничего не чувствовала и решила, что самое время разделаться со второй бутылкой. Я думала о пожаре, полыхающем внутри меня. Обо всём том дерьме, через которое мне пришлось пройти. О куртке Эйдена, выловленной из реки, и о том, как река продолжала спокойно катить свои воды по лесам и долам, в то время как на какой-нибудь излучине гнило тело моего сына. Я даже не смогла его похоронить. Даже такой малости меня лишили.
Я закричала ещё до того, как вонзить нож в запястье. Ещё до того, как почувствовала боль. И боль была не от раны, из которой фонтаном хлынула кровь, а от пламени внутри меня.
Пляска яростного огня, вся моя кожа горела. Я продолжала кричать до тех пор, пока пламя наконец не утихло. Посмотрев вниз, я увидела кровь, льющуюся из раны, и в этот момент ощутила приятное помутнение сознания: вот оно! Вот как я потушила пожар! Знать бы раньше, что всё так просто… Я с улыбкой упала спиной на кровать: боль всё-таки побеждена, и я всё-таки нашла в себе силы выпрыгнуть из горящего здания.
В своём одурманенном состоянии я не услышала ни стука в дверь, ни голоса, исступлённо повторяющего моё имя. Дверь, наверное, была открыта, потому что Джейку потребовалось всего несколько секунд, чтобы попасть в дом. По коридору застучали торопливые шаги, и дверь в мою комнату распахнулась. Его лицо расплывалось у меня в глазах, а он снова и снова произносил моё имя, обхватив меня руками и подсунув их под меня. Он сдавил мне запястье, и я смутно представляла себе, как кровь сочится у него между пальцев. Сквозь уютную пелену до меня дошёл его голос, бормочущий «Нет, нет, нет, это всё неправильно, так не должно быть!» — а потом я очнулась на больничной койке.
Прошло изрядное количество времени, прежде чем я смогла отыскать в себе чувство благодарности Джейку за то, что он сделал в тот день. Когда я проснулась в больничной палате, ненависть к нему переполняла меня — такой ненависти я не испытывала прежде никогда и ни к кому. До пропажи Эйдена во время наводнения ненависть как собственное чувство была вообще мне незнакома. Если тебе удалось прожить жизнь, не познав ненависти, — ты настоящий счастливчик. Тебе несказанно повезло. Никто не жаждет её, никто не ждёт её прихода. Никогда не говори, что кого-то или что-то ненавидишь, если только это не твоё истинное чувство, потому что ненависть — это совсем не раздражение по поводу несущего чушь телеведущего и вовсе не неприятные ощущения, оставшиеся после склоки с сестрой. Это всепоглощающее живое существо, которое поселяется где-то у тебя во внутренностях, проникает в кровь и отравляет весь организм до тех пор, пока у тебя не почернеет сердце.
А ненавидела я в основном себя — и это худший вид ненависти.
Какое-то время я провела в рыданиях. Пока алкоголь выходил из организма, меня трясло и знобило, я раздирала бинты и отказывалась разговаривать с Джейком, а он сидел у койки и читал что-то из своих книг по искусствоведению. Он приходил изо дня в день и читал, а я сидела в угрюмом молчании, отвернув от него голову. Он читал о Ренессансе, о Караваджо с его брутальными наклонностями и в буквальном смысле убийственным нравом. Он читал о Пикассо и его знаменитой «Гернике». Он читал мне каждый день, и вскоре я начала слушать.
Вместо того чтобы ковыряться в еде вилкой, я начала её есть. Когда пересыхало в горле, я стала просить воды или апельсинового сока, а не просто пила то, что было в стакане на тумбочке. Когда в больнице делалось слишком тихо, я включала телевизор и смотрела какие-нибудь сериалы для домохозяек. Я даже начала отвечать медсёстрам, осведомлявшимся, как я себя чувствую.
После выписки я обнаружила, что в родительском доме наведён идеальный порядок, всё блестит и сверкает. Джейк обо всём позаботился: вычистил всю грязь, которую я развела, убрал из дома весь алкоголь, пропылесосил и выбросил всё, что я разбила. Он даже смог починить несколько фоторамок, которые я поломала в припадке ярости.