Они продолжали упорно отстаивать ту позицию, с какой приехали из Москвы.
Затем последовал официальный ответ самого короля Сигизмунда. Он не обещал перекрещивания сына, приняв «благородную» позу человека, совершенно не готового применять насилие в отношении веры «нижайшего из своих подданных», а тем более — королевича. Отпустить Владислава в Москву он также не обещал, отделавшись пустыми словами: королевич-де поедет «на совершенно успокоенное господарство… когда будет воля Божья…»{235}. Смоленск он продолжал держать в осаде, не допуская и мысли о ее снятии.
Звучали его ответы издевательски. Мол, ждите, господа московитские послы, авось когда-нибудь и явится ваш королевич; ждите, благородные господа, авось захочет королевич, да и крестится в вашу варварскую веру. А может, и не крестится. Вы ведь ему уже целовали крест? Целовали. Войска в свою столицу впустили? Впустили. А что договаривались принять сына моего на царство лишь после того, как станет он православным, так ведь это вы с Жолкевским переговоры вели. Ни я, ни сын мой ничего подобного не обещали. Верно, господа послы? Не так ли, друзья мои?
Участников посольства начали обрабатывать в том духе, чтобы они оставили свои требования, связанные с верой, да и о кандидатуре Владислава перестали говорить, ибо сам Сигизмунд желал для себя русского трона. Ему-де следует оказать такие же «почести», как сыну. Уже начали покрикивать на послов: что за договоренности с Жолкевским? «Нам до гетманской записи дела нет!» Представителей Москвы обижали «кормами», держали их в угнетающей скудости, порою прямо угрожали расправой.
Мало того, польский монарх еще и принялся отдавать распоряжения московскому правительству, как собственным подданным. Он жаловал земли и чины московские, не исключая высших — «думных». Он требовал, чтобы послы уговорили смолян открыть перед ним ворота, а потом дать присягу на имя Сигизмунда.
Посольство разделилось.
Филарет и князь Голицын, а также наиболее стойкие, наиболее отважные дипломатические представители Москвы сопротивлялись. Некоторые другие предпочли сдаться, признать Сигизмунда III своим господином. Получив от него знатные пожалования, одни разъехались по домам, другие вернулись в Москву, не довершив дела. Захарий Ляпунов, свергавший царя Василия Ивановича, вовсе перешел из русского стана в польский.
Король начал давить на посольство через Москву. Оттуда, от боярского правительства и пропольской администрации, летели инструкции: покориться! Филарет с Голицыным не покорялись.
Более того, они стали своего рода живым узлом большого военного заговора. Обличительные письма шли от них в города и земли России. Командир московского гарнизона поляков Александр Гонсевский впоследствии с яростью вспоминал о роли «великих послов» в организации сопротивления чужеземцам: «В тогдашных же часех (декабрь 1610-го — январь 1611 года. — Д. В.) иман на Москве в измене Федор Погожой, и тот в роспросе сказал и своею рукою весь злой завод и совет Филарета митрополита выписал: как он в слове с патриархом, едучи с Москвы, положил, штобы государю королевичу на Московском господарстве не быть, а патриярх ему имался всех людей к тому приводить, штобы сына его Михаила на царстве посадити; и как Филарет ис-под Смоленска смутные грамоты в Ярославль и в иные городы писал, будто (какое там «будто»! — Д. В.) король королевича на Московское господарство дати не хочет, и они ж бы от Москвы на время отложилися и стали заодно против нас, людей королевских»{236}.
Нет смысла в подробностях пересказывать здесь историю «великого посольства». Она изложена во множестве монографий, статей, популярных изданий. К тому же судьба Гермогена связана с ним не долее чем до декабря 1610 года; позднейшие злоключения послов уже никак не касаются трудов патриарха. Остается лишь сказать, что представителей Москвы долго терзали, понуждая к подчинению. Незадолго до конца года им привезли из Москвы грамоты, подписанные боярским правительством. Там говорилось: во всем сдайтесь на волю Сигизмунда. Но послы не признали официальную силу грамот: во-первых, отсутствовала подпись патриарха; во-вторых, подписи князей И.М. Воротынского и А.В. Голицына, как они знали, вытребованы были у обоих насильственно. Весной 1611 года поляки, не сломив русских послов, ограбили их до нитки и вывезли неволей из-под Смоленска. Фактически несколько лет их содержали под стражей, забыв думать о какой-то дипломатической неприкосновенности. Не все вернулись домой…
Главных людей посольства следует ныне поминать с почтением: их мужество достойно самой высокой оценки. Смоленск же был взят Сигизмундом III летом 1611-го, после жестокого сопротивления, стоившего королю тяжких потерь.
Гермоген знал о бедственном положении посольства. Более того, он получил из-под Смоленска корреспонденцию, извещавшую его и о политических амбициях Сигизмунда, и о том, что на участников посольства оказывается давление. На рубеже ноября-декабря 1610 года неприглядная картина смоленских переговоров стала известна патриарху во всей ее полноте.
Между тем накалялась обстановка и в самой Москве. Боярское правительство, чем дальше, тем больше превращалось в группу совершенно безвластных персон, исполняющих, как бы сказали сейчас, представительские функции. Действительную власть скоро прибрали к рукам Гонсевский со своим штабом, боярин Салтыков, казначей Федор Андронов, да еще десяток лиц, не имевших порой не только аристократического, но и дворянского достоинства. Они занимались делами, а «Семибоярщина» лишь тихо соглашалась с их решениями.
После отъезда гетмана Александр Гонсевский первое время поддерживал строгую дисциплину среди своих бойцов. Он стремился показать: поляки не настроены убивать, грабить, обижать москвичей; поляки честно исполняют союзнический долг. Его усилия заслуживают доброго слова. Этот человек как минимум старался держать в узде пришлое воинство.
Так, польский воин Тарновецкий, который ударил православного иерея до крови, получил от Гонсевского приговор: обезглавить! Ратник в ужасе бил челом патриарху и боярам, прося избавить его от смертной казни. Гермоген и боярское правительство сочли возможным заступиться за Тарновецкого: слишком уж тяжело наказание! Гонсевский, желая показать своим людям строгость, дабы им неповадно было совершать такие поступки и смуты бы не случилось, велел Тарновецкого не убивать, но отсечь ему руку. «Чому бояре и вси люди русские дивилися, — говорил впоследствии Гонсевский, — и мне то сам патриярх опосле вымовлял, што-де за такую малую вину, которая учинена попину, непригоже было жолнера так люто казнить, а полно было того, што у вязенью[60] его подержано. А после того гайдуки мои, вышед з Борисова Годунова подворья, где я стоял, сами промеж себе побранилися, крик и шум учинили; а патриярх в те поры в церкви был и о том учал кручинитися; и я, уведав о том, казал их изымати, и за то, что они такою промеж себе бранью не ушановали[61] церкви Божой и святителя, осудил есьми чотырех на горло»{237}. Той же ночью два «пахолика» занялись воровством и грабежом. Гонсевский осудил их на смерть. Патриарх призвал его к себе и вымолил жизнь для осужденных. Вместо смертной казни их «московским образцом», «по торгу водячи нагих», секли кнутьем до крови. Поляк-арианин по пьяному делу выстрелил в икону Владимирской Богородицы у Никольских ворот; ему отсекли руки и ноги, а тело сожгли.
Однако время шло, Владислав не приезжал, поляки не отправлялись драться со Лжедмитрием II. Роты их требовали пищи и денег, а когда того или другого недоставало, принимались безобразничать. Русские приспешники Сигизмунда грызлись между собою, беспардонно хозяйничали, обогащались, пользуясь удобным моментом. Москва начала понемногу набухать раздражением против иноземцев, а более того — против их слуг.
Первое серьезное выступление против поляков случилось 1 октября, еще при Жолкевском. Гермоген принял в нем самое активное участие. Фактически он возглавил возмущение москвичей.
Сами поляки рассказывают о том опасном для их власти событии следующее: «Патриарх… не перестал после выдачи Шуйских делать замешательство. Так, 10 октября (1 октября по юлианскому календарю XVII века. — Д. В.) он собрал великое множество людей, не столько из простого народа, сколько из дворян и служивых людей, и они… обсуждали, как бы нарушить крестное целование. Патриарх два раза посылал за боярами… Бояре отговаривались тем, что они заняты государственным делом. Патриарх послал в третий раз с таким заявлением, что если они не хотят прийти к нему, то он придет к ним со всеми… Бояре предупредили его [и пришли]. Там князь Мстиславский и другие, бывшие с ним, искренне держась принесенной присяги, два часа всячески опровергали мятежнические их отзывы о гетмане и рыцарстве и давали суровые ответы на их речи»{238}.
Сами поляки видели главную причину «волнения русских» в том, что гетман долго не вел боевых операций против Лжедмитрия II, а самих русских поставил в неудобное положение: поляков ввели в город, где «под угрозой от них оказались дети и жены русских», в то время как мужей и отцов разослали по службам вне Москвы. Гонсевский отправил к Мстиславскому князя Василия Черкасского с известием: ему, Гонсевскому, поручено сообщить, кого из польских офицеров с отрядами на завтрашний день направляют против Самозванца, а также договориться о месте встречи польско-литовского и русского войск для совместного похода, если, конечно, русские готовы к нему.
После явления Черкасского глава боярского правительства, князь Мстиславский, сейчас же громко передал патриарху всё сообщенное ему поляками. Далее Федор Иванович стал говорить, что гетман поступает с ними искренно, а шумное поведение народа и стало причиною того, что до сих пор не выслано войско: при таких-де «мятежах» русские полки не могут собраться в поход против Вора. Как искренний и последовательный сторонник проекта с Владиславом, князь еще прилюдно заявил, что никогда «не нарушал присяги, не изменял… и теперь готов умереть за того, кому целовал крест». При этом, по словам поляков, патриарх и все другие замолкли. Дело закончилось тяжелым оскорблением Гермогена со стороны раздосадованных бояр. «Расходясь, сказали патриарху, чтобы смотрел за Церковью, а в мирские дела не вмешивался — никогда прежде не было того, чтобы попы управляли делами государственными! Затем бояре ушли в палаты… Они были очень довольны объяснением, которое сделано так кстати. Четырех мятежников они приказали посадить в тюрьму»{239}.
Но после отъезда гетмана в Москве не осталось столь же ловкого политика. Гонсевский сам по себе оказался, мягко говоря, простоват. Он не понимал, сколь мало сторонников у высшей аристократии, прилепившейся душой к полякам, и сколь мало шансов удержать русских в подчинении, если договоренности Жолкевского будут нарушены.
Глухое брожение постепенно отливалось в самую опасную форму, приобретая черты вооруженного заговора. По-видимому, род Голицыных оказался во главе тайной организации заговорщиков, копивших силы для удара по полякам. Для Гонсевского было истинным подарком одно безобидное на первый взгляд обстоятельство: князь В.В. Голицын, наиболее значительная персона в роду, уехал под Смоленск. Оттуда он мог лишь очень ограниченно влиять на происходящее в Москве. Тем не менее князь как минимум вел переписку с силами, от коих ждал поддержки. Среди прочего — с воеводами Лжедмитрия II.
Осенью 1610-го в Москве был пойман некий поп, «лазутчик», пришедший не в первый раз «с грамотами смутными от вора из Калуги». Его прилюдно пытали, а потом посадили на кол. На пытке поп сообщил следующее: «Князь Василей Голицын, идучи под Смоленск, з дороги к вору тайно в Калугу писал, и на Московском господарстве вора господарем видети хотел, а князь… Андрей Васильевич Голицын о том ведал же… Вот по ссылке с некоторыми со многими московскими людьми умыслил: пришод с войском ночью под Москву, войти в Кремль-город от реки Москвы Водяными вороты и тайниками… на… Александра Гонсевского… и на людей польских и литовских… а также на двор князя Федора Ивановича Мстиславского ударить… а потом в Китай-городе и в Белом городе обивши людей польских и литовских, также бояр всех и дворян больших родов и иных всяких людей московских, кои с ним в его воровском совете не были…»{240}
Позднее поляки захватили двух казаков-донцов из войска Лжедмитрия II. Один из них сознался добровольно и потом подтвердил на пытках, что некий священник по имени Илларион ехал через Серпухов из Москвы к Самозванцу с письмами почти ото всех сословий. По словам польских офицеров, допрашивавших пленников, письма содержали призыв, «чтобы самозванец как можно скорее приехал к столице изгоном… русские хотят целовать ему крест помимо королевича, а наших истребить хитростию»{241}. Москвичи составили с воеводой Ф.С. Плещеевым, который возглавлял гарнизон Лжедмитрия II в Серпухове, заговор: он должен был подойти с войском к Москве, тайно договорившись «с боярами» (вероятно, с теми, кто состоял в негласной оппозиции к Мстиславскому и Салтыкову), незаметно ворваться в город, ударить в колокол 19 октября, за три часа до рассвета, а потом напасть на Кремль. В задачи Плещеева входило: перебить поляков (кроме самых знатных, кого можно было обменять у Сигизмунда III на русских послов), всех сторонников королевича истребить, а Мстиславского ограбить и в одной рубашке привести к Лжедмитрию II.
Позднее поляки схватили то ли того самого священника Иллариона, выданного казаком-донцом, то ли иного попа-вестника, по имени Харитон. Его предали пытке. Несчастный иерей, истерзанный польскими палачами, «показал во всем согласно с донцом; прибавил только, что князь Василий Голицын, когда ехал к королю, писал с дороги к Вору, а князь Андрей Голицын в совете с Вором». Он же сообщил имя тайного гонца: некий Живорко носил в Калугу, столицу Лжедмитрия II, послания от князя Ивана Воротынского и от князя Александра Голицына. Потом священник сознался, что на князя Андрея Голицына наговорил со страху. От прочих показаний он не отказался{242}.
С теми, до кого Гонсевский мог дотянуться, спешно расправились. Князья Андрей Голицын и Иван Воротынский попали под арест. Штаб Гонсевского рассылал грамоты, где сообщалось: угроза устранена. Одна из них в середине ноября 1610 года добралась до станов Яна Петра Сапеги, литовского «полевого командира», «дрейфовавшего» между союзничеством со Лжедмитрием II и с королевской армией: «Пришли письма из Москвы от пана Гонсевского и прочих, в которых пишут, что находились в опасности до той поры, пока главарей не выявили, которые измену замышляли, а о чем узнав, тех покарали и измену отвели»{243}.
Однако всех ли схватили, до конца ли уничтожен заговор — вопрос, который будет мучить поляков еще несколько месяцев. Разрешится он лишь в марте 1611 года, когда Москву охватит мощное восстание. Во главе его окажутся те, кто проскользнул меж пальцами неприятельских дознавателей.
Особенную досаду причиняла Гонсевскому позиция Гермогена. Как уже говорилось выше, Жолкевский изо всех сил старался подружиться с патриархом, сгладить трения, уверить в добропорядочности своих намерений, но Гермоген оставался при своем мнении. Гонсевский сначала принял линию гетмана. Он попытался установить доверительные отношения с главой Русской церкви. Тот, по внешней видимости, принял игру, не показывал сурового нрава. Но — именно что принял игру, вовсе не имея искреннего доверия к военному вождю поляков.
Гонсевский негодовал на Гермогена. По его словам, патриарх внешне выказывал всяческое благорасположение, но в глубине души таил враждебные намерения. Гетманский наместник ярился: как же так? Гермоген, как уверял Гонсевский, позвав поляков «для обороны себе самого от воров, тотчас… смуту и кровь учал заводить… Чого доводим письмом руки священника вашого московского, который в те поры в Москве мене, Александра, остерегал»{244}.
Тонкий игрок, Жолкевский видел, разумеется, чего стоили его усилия. Он разглядел в Гермогене сильного, опасного для поляков политика. Простак Гонсевский думал по-военному незамысловато: не о судьбе царства идет речь и не о судьбе веры, а о том, чтобы польское командование и русские духовные власти бесхитростно друг другу улыбались. Он даже размышлять себе не позволял о том, какая трагедия разыгрывалась под Смоленском, какая боль ложилась на сердце старого патриарха, когда худшие его опасения стали явью.
[60] Вязенье — заключение.
[61] Ушановать — оказать почтение.