Гарлем потерял своих храбрых защитников, из его камней сочится кровь. Он потерял и истратил за время осады миллион двести восемьдесят тысяч флоринов. Власть епископа восстановлена. С сияющим лицом он на скорую руку освящает храмы. На этих освящениях присутствует сам дон Фадрике. Епископ моет ему руки, но господь видит, что кровь с них не смывается. Епископ причащает дона Фадрике и тела, и крови — простому народу это не полагается. И звонят колокола безмятежно и приятно для слуха — точно ангелы поют на кладбище. Око за око! Зуб за зуб! Да здравствует Гёз!
Во Флиссингене Неле заболела горячкой. Ей пришлось оставить корабль, и она нашла приют у реформата Питерса на Турвен-Ке.
Уленшпигель тужил, и все же ему было теперь за нее спокойнее: в благоприятном исходе болезни он не сомневался, а испанские пули достать ее там не могли.
Он не отходил от нее, как, впрочем, и Ламме, ухаживал за ней и еще крепче, чем прежде, любил. И однажды у него с Ламме произошел такой разговор:
— Ты знаешь новость, верный мой друг? — спросил Уленшпигель.
— Нет, сын мой, — отвечал Ламме.
— Ты видел флибот, который недавно присоединился к нашему флоту? Тебе известно, кто там каждый день играет на виоле?
— Когда стояли холода, я, должно быть, простудился и оглох на оба уха, — сказал Ламме. — Чего ты смеешься, сын мой?
Уленшпигель, однако ж, продолжал:
— Как-то раз там кто-то пел фламандскую lied[65], — голосок, по-моему, приятный.
— Ах! — вздохнул Ламме. — Она тоже играла на виоле и пела.
— А другую новость ты знаешь? — продолжал Уленшпигель.
— Ничего я не знаю, сын мой, — отвечал Ламме.
Уленшпигель сообщил:
— Мы получили приказ подняться по Шельде до Антверпена и захватить либо сжечь вражеские суда. Людям пощады не давать. Что ты на это скажешь, пузан?
— Ох, ох, ох! — вздохнул Ламме. — В этой несчастной стране только и разговору что о сожжениях, повешениях, утоплениях и прочих средствах истребления горемычных людей! Когда же наконец настанет долгожданный мир, когда же наконец никто нам не будет мешать жарить куропаток, цыплят, яичницу с колбасой? Я предпочитаю кровяную колбасу — ливерная слишком жирна.
— Желанная эта пора настанет, когда во фландрских садах на яблонях, сливах и вишнях заместо яблок, слив и вишен на каждой ветке будет висеть испанец, — отвечал Уленшпигель.
— Ах! Мне бы только сыскать мою жену, мою дорогую, милую, любимую, ласковую, ненаглядную, верную жену! — воскликнул Ламме. — Да будет тебе известно, сын мой, что я никогда не был и никогда не буду рогат. Нрав у моей жены был строгий и уравновешенный. Мужского общества она чуждалась. Правда, она любила наряжаться, но это уже чисто женское свойство. Я был ее поваром, стряпухой, судомойкой — я говорю об этом с гордостью — и впредь был бы рад служить ей. Но я был также ее супругом и повелителем.
— Оставим этот разговор, — сказал Уленшпигель. — Ты слышишь команду адмирала: «Выбрать якоря!»? А капитаны повторяют его команду. Стало быть, мы отчаливаем.
— Куда ты? — спросила Уленшпигеля Неле.
— На корабль, — отвечал он.
— Без меня? — спросила она.
— Да, — отвечал Уленшпигель.
— А ты не подумал о том, что я буду очень беспокоиться о тебе? — спросила она.
— Ненаглядная ты моя! — сказал Уленшпигель. — Ведь у меня шкура железная.
— Не говори глупостей, — сказала Неле. — На тебе суконная, а не железная куртка; под ней твое тело, а оно у тебя, так же точно как и у меня, состоит из костей и из мяса. Если тебя ранят, кто за тобой будет ходить? Ты истечешь кровью на поле битвы. Нет, я пойду с тобой!
— Ну, а если копья, мечи, ядра, топоры, молотки меня не тронут, а обрушатся на твое нежное тело, — на кого ты меня, несчастного, тогда покинешь? — спросил Уленшпигель.
Неле, однако ж, стояла на своем:
— Я хочу быть с тобой. Это совсем не опасно. Я спрячусь за деревянным прикрытием вместе с аркебузирами.
— Если ты пойдешь, то я останусь, и милого твоему сердцу Уленшпигеля назовут трусом и предателем. Дай лучше я спою тебе песенку:
[65] Песню (флам.).