В маслянисто-черной воде канала отражались подсвеченные фасады палаццо, и казалось, что то два города — один живой, из камня и мрамора, и другой, призрачный и зыбкий, живущий днем потаенной жизнью в подводной тьме и дожидающийся своего часа, чтобы с ночью вынырнуть навстречу своему двойнику, и было трудно сказать, который из них настоящий.
Потому что город из камня и мрамора казался таким же призрачным — в роскошных дворцах по обе стороны канала не светилось ни одного окна, они тоже были давно и безнадежно вымершими и, обновляемые перед туристским сезоном лишь с одних фасадов, дряхлели и уходили на дно, превращаясь в собственные свои, опрокинутые головою вниз, отражения, колеблемые ленивой волной, словно гримасничая и строя рожи живым пока еще своим собратьям.
Настил причала покачивало на воде, от этого его слегка мутило, а может, он просто выпил лишнего за ужином. Ветер к ночи стал свежее, забирался под легкий плащ, ждать вапоретто было бессмысленно, и он решил, что раз ему все равно надо дожидаться утра, то уж лучше, чтобы совсем не озябнуть, походить по пустому ночному городу. Завтра уезжать, и кто знает, попадет ли он еще когда-нибудь сюда, русские эмигранты с каждым годом становятся Европе все менее интересны, надоели мы хуже горькой редьки, набили оскомину вечными своими жалобами, нищетою и воспоминаниями о былом величии, за душою ничего нужного ей у нас давно уже нет. Старушка поспешила забыть свой унизительный страх перед медведем с атомной палицей в лапах, так что не мутите воду, господа бывшие диссиденты, не до вас, песенка ваша спета, — и едва ли его будут теперь приглашать на конференции вроде той, что закончилась вчера.
Впрочем, подумал он, подняв ворот плаща и уходя с причала, в России — тоже. Нынешние ушлые ребятки не стали ждать нашего возвращения, они и без нас управятся, шестидесятники там кажутся теперь чем-то вроде городских сумасшедших, сентиментальных и мечтательных чудаков, не умевших вовремя ни власть перехватить, ни деньги делать, обветшавшие былые идеалы у них — как гири на ногах. Идеалы… — перебил он насмешливо самого себя, мы стали чем-то вроде старых дев, которым ничего не остается, как носиться с собственной девственностью как с писаной торбой. Что здесь, что там. Новые и ушлые все наши слова усвоили — вот именно, обрадовался он пришедшему решению загадки, слова, слова, слова, мы всегда были напичканы словами, как сдоба изюмом! — и вывернули их наизнанку, вот и Федот, да не тот, явился миру. Не только не дождались, не позвали, не выстелили красным сукном дорожку за былые заслуги и беды — в рожу плюнули, вот что нестерпимо!
Ночью, с припогашенными фонарями, площадь Сан-Марко казалась еще необъятнее, чем при свете дня. Пластиковые белые столики у закрытых ресторанов на ночь не убрали, и от этого площадь была еще пустыннее и печальнее. Он пересек ее и узкими безлюдными улочками пошел куда глаза глядят, заблудиться в ночном городе было нельзя — на каждом углу висели указатели со стрелками: к Академии, к Риальто, к Сан-Марко. В ярко освещенных витринах были выставлены венецианские маски, треуголки с плюмажами, манекены в черных домино, будто город только и жил ожиданием карнавала и для того только и был выстроен на гнилых болотах лагуны, в которую его год от года засасывает все глубже.
Недолго ему еще красоваться своими палаццо и карнавалами, думал он, заглушая этой мыслью едкую обиду на другой город и другую страну, какая-нибудь тыща лет — и о нем забудут, как забыли о каких-нибудь Микенах или Карфагене… Вот там, на дне, ты и встретишься с ним, наберись терпения…
Но эта мысль мало его утешила. Все проходит, но этот город так прекрасен, что без него на земле станет и вовсе скучно. Хотя вот была у меня моя Москва — и нет ее. Есть, правда, Париж — но меня в нем нет. И вообще — где оно, то место на земле, где я по-настоящему есть? Где бы я твердо знал, и никаких доказательств мне не надо было, что я — есть? И что, исчезни я вдруг, стало бы на одну живую душу меньше?..
Карнавальные маски в витринах пялили на него пустые глаза, кривили насмешливо губы и разевали беззубые рты, красно-желтые и черно-белые арлекины прятали под масками язвительную усмешку, город был совершенно необитаем, и казалось, что эти маски, арлекины и маркизы в черных кружевах, — единственные оставшиеся в нем жители, все остальные покинули его в страхе перед вселенским потопом, когда никакие пассарелли не помогут, никуда не выведут.
Лишь на торговой улице у моста Риальто, где днем кипит уличная торговля, ночные нетурбини, громко и весело перекликаясь, выметали горы мусора и увозили его на грузовых гондолах на свалку в Местре.
Он повернул обратно и пошел той же дорогой к Сан-Марко. Выйдя на площадь, он взглянул вверх, не будет ли опять дождя, и вдруг над ним открылось то, чего уже много лет он не видел, от чего отвык и что давно позабыл: все безбрежное небо было усеяно, словно золотой искрящейся пылью, яркими, крупными, ясными звездами. Ни в одном городе мира такого неба не увидать, только в Венеции, где нет ни одного автомобиля и ни одной заводской трубы и воздух прозрачен и чист, как высоко в горах или в открытом море. Пораженный этим забытым с детства, с тех пор, как родители его вывозили летом на подмосковную дачу, незнакомым небом, он не мог отвести от него глаз. Ему казалось, что он никогда и не видал такого просторного неба. Просторного, глубокого, бездонного, распахнутого навстречу ему. Голубые, красноватые, зеленые и ярко-белые звезды перемигивались, словно о чем-то говорили друг с другом, но он не понимал их языка. И ему казалось, что, пойми он этот их язык, с души свалится камень и можно будет и дальше жить, потому что там, среди них, он не будет ни изгнанником, ни изгоем, там найдется место и для него.
Он стоял на пустынной площади задрав голову и не мог отвести взгляда с пульсирующего, словно живое существо кровью, звездным светом неба. И ничего уже ему не было ни страшно, ни жаль.
Выпить бы, сказал он себе, когда же еще выпить, как не под таким небом…
В половине шестого стали ходить вапоретто, он добрался до Сан-Джордже, побросал свои вещи в чемодан и успел на парижский рейс, и первое, что он сделал в самолете, — это попросил у стюардессы рюмку водки, выпил ее залпом и, откинув спинку кресла, тут же уснул, и во весь полет с лица его не сходила во сне счастливая и доверчивая улыбка.
Всякий раз, проходя мимо, молоденькая стюардесса, у которой перед самым отлетом было неприятное, злое объяснение с женихом, глядя на него с завистью, думала, что вот уж у кого наверняка все в порядке.