— За здоровье большого мастера, настоящего художника Марка Григорьевича! — продолжал Кешалава, быстро глянув на Чоткерашвили. — Пусть он вкусит плоды своего труда, как виноградарь, которого славят в песнях благородные горцы. Мы все знаем Марка Григорьевича как выдающегося представителя советской кинематографии, соратника великих мастеров мирового кино. За вас, мой дорогой! Всего вам лучшего! Исполнения всех ваших желаний!
Марк Григорьевич тяжело вздохнул — вчера из Ленинграда пришла телеграмма, в которой говорилось, что отснятый им материал раскритикован худсоветом, а этот фильм был его последней надеждой: предыдущие картины режиссера критика справедливо разносила за серость и холодное ремесленничество.
— Спасибо! — сказал Марк Григорьевич, поднявшись. Маленькие глаза его после двух рюмок становились кроличьими, красно-синими. — Спасибо, Виктор! Но я хочу, чтобы вы все выпили со мной не за выдающихся, а за средних режиссеров — на них стоит мировой кинематограф, на их сединах и инфарктах рождаются Феллини, Антониони, еще там кто-то и прочие Крамеры! Будем здоровы, Леночка!
Актриса, прилетевшая из Москвы на съемки, чуть усмехнулась. Если бы не срочная надобность в деньгах, она бы никогда не согласилась сниматься у этого режиссера, но ей предстояло платить второй взнос за кооперативную квартиру, и поэтому пришлось взяться за работу, в которую она не верила.
Кешалава подсел к актрисе и сказал:
— Вы сегодня покорили меня своим искусством, Леночка. Я смотрел, как вы изумительно работали на площадке. Как тонко!..
— Экран покажет.
— Что?
— Это поверье у актеров. Экран покажет, как работала — хорошо или плохо.
— Вы не верите простому зрителю?
— Не верю.
— Отрываетесь от народа, Леночка, нехорошо. — Кешалава улыбнулся. — Можно вас пригласить на танец?
— Не сердитесь, пожалуйста. Я очень устала, мне бы до подушки добраться.
Кешалава отошел к метрдотелю, и через пять минут на столе появилось десять бутылок коньяка «Дойна».
Леночка заметила, как Марк Григорьевич затравленно посмотрел на оператора, тот — на заместителя директора картины Гехтмана, а Гехтман — на Чоткерашвили: эти десять бутылок составляли месячную зарплату режиссера-постановщика. Чоткерашвили чуть кивнул на Кешалаву — мол, это он заказал, все в порядке, никому из нас не придется платить.
— Позвольте еще одно слово? — обратился Кешалава к тамаде. — Я понимаю, что нарушаю очередность, но я коротко.
— Слово Виктору, — сказал оператор. — Второй дубль, — добавил он под смех группы. — Первый был слишком длинный, да и Марк Григорьевич оказался не в фокусе.
— Я хочу просить всех наполнить бокалы и поднять их за здоровье очаровательного человека, нежной женщины и великой артистки, которая покоряет сердца и умы зрителей! За Леночку! Она сказала сейчас, что очень устала, но этот коньяк взбодрит ее, придаст ей сил для того, чтобы и завтра продолжать прекрасную работу, которая никого не оставляет равнодушным.
Кешалава выпил первым до конца и посмотрел на Леночку. Она улыбнулась.
— Не сердитесь, Виктор, но я коньяк не пью. Я вообще не пью.
— Совсем ничего?
— Глоток шампанского — это моя доза. Спасибо вам, не сердитесь, бога ради.
Кешалава снова отошел к метрдотелю, и через несколько минут официанты принесли дюжину шампанского.
— Этот инженер, — сказал Марк Григорьевич оператору, — не иначе как по совместительству пишет сценарии. Двести за коньяк плюс шестьдесят за шампанское.
— Вы обязаны выпить глоток, — говорил Кешалава, наливая Леночке шампанское в высокий бокал, — это — солнце, во-первых, здоровье, во-вторых, и наконец, в-третьих, это — творчество!
Разъезжались из «Эшер» около двух. Кешалава попросил музыкантов задержаться, и еще часа полтора в ресторане шло веселье.
Ассистент Чоткерашвили сидел возле художника Рыбина. Тот катал по скатерти хлебные шарики и с тяжелой ненавистью смотрел на Марка Григорьевича.
— Как его пустили в искусство? — спрашивал он Чоткерашвили. — Зачем? Только наша демократия гарантирует права такой бездари... У него диплом — и все тут! Значит, его нельзя прогнать взашей. А ему важен тот момент, когда он влезает в соавторы к сценаристу и получает постановочные, больше его ничто не интересует. Он ведь и актеру-то ничего толком показать не может, актерам неинтересно работать, им делается скучно, когда они видят его сонную физиономию.
— А ты чего злишься? Тебе ж с ним спокойно — никаких требований! Рисуй себе этюды, готовь персональную выставку.
— Я в творчестве не спокойствия ищу, я ищу в работе гибели.