– Мне осталось жить двадцать два дня.
– Не думай об этом.
– Я и не хочу об этом думать. – Молчание, почти во мраке. – Я никого не убивал!
Тюремщик закрыл окошко в деревянной двери камеры и отправился восвояси, думая про себя: «Бедный ребенок!» Он даже решил, что, быть может, все так и есть, как говорит этот юноша, и правда на его стороне. Как ни крути, а этого паренька ему было жаль. А вот к голландцу, покрывшемуся коростой и заросшему волосами, которого несколько дней назад тоже перевели в одиночное заключение, он был совершенно равнодушен, вероятно, потому, что ни слова в его речи не понимал. И еще неизвестно было, дошло ли на самом деле до этого человека, что за убийство проституток ему тоже уготовлено местечко на виселице, потому как они хоть и развратные девки, а все дети Божии.
В тот вечер Андреу снова ужинать не стал. Его нетронутую порцию отдали голландскому моряку, который сожрал ее, не задавая вопросов.
Дону Рафелю на ужин подали устриц с молодым белым, чуть игристым вином. Нельзя сказать, чтобы он был особенным любителем устриц, но время от времени было необходимо, чтобы всякая тварь во дворце Массо знала, что хозяева изволили откушать устриц. Слуги в таких делах знают толк и могут быть лучшими переносчиками новостей от одного дома к другому. В этом вопросе донья Марианна была с ним совершенно заодно. До такой степени, что ее супруг даже добился того, что она стала находить в устрицах определенный вкус.
На второе дону Рафелю подали пареную репу, которую он очень любил. Ясное дело, тарелка с очистками от репы особенного престижа никому не добавляет, но нужно же и побаловать хозяина дома, когда это почти ничего не стоит. И донья Марианна была с ним совершенно заодно, поскольку тоже обожала репу.
Переварить устриц, съеденных на ужин, не так-то просто, и дон Рафель приказал установить телескоп рядом с клумбами. Внезапно налетевший ветер разогнал тучи, и казалось, что хотя бы в самом начале ночь будет ясной. Невооруженным глазом он увидел, что дождь, ливший так долго, как следует промыл небо и звезды на нем сияли особенным блеском, будто им было необходимо, чтобы кто-нибудь вроде его чести созерцал их жадными глазами. С тем же тщанием, с каким он наставлял линзы телескопа на белоснежные телеса доньи Гайетаны, он приготовился рассматривать туманность Ориона. Уже более двух недель он не наблюдал за ней. Она совершенно не изменилась: вечно неподвижные загадочные облака, являвшиеся, по словам мудрецов, собственноличными свидетелями космического взрыва, раскрывались ему полностью, с большей щедростью, чем донья Гайетана, обнажавшая лишь часть своего тела. Было холодно, и он поежился, хотя и был в пальто. Ему пришлось поправить положение телескопа, потому что предмет его наблюдения постоянно смещался куда-то влево, словно небо пыталось скрыться от взора человека с телескопом. В те несколько мгновений, пока он настраивал телескоп, вся сидерическая система[160] дрожала вкупе с инструментом, как будто дон Рафель и Орион стали свидетелями звездного землетрясения. Когда ему наскучило глядеть на четыре блестящие точки, едва различимые при помощи его телескопа, он направил объектив в другую сторону, чтобы провести некоторое время за наблюдением Плеяд. Сколько он мог их насчитать? Семь, восемь, девять, двенадцать, двадцать… Доктор Далмасес говорил, что можно разглядеть больше пятидесяти… Дону Рафелю хватало и семи самых ярких звезд, поскольку его представление об астрономии было очень тесно связано с мифологической традицией, и таким же образом, как в Орионе ему нравилось видеть охотника, его кушак, ножны и колчан, не считая тайн туманности, в Плеядах он искал ужасающую историю преследования, которому устрашающий Орион подверг семь прекрасных нимф: Меропу, Электру, Тайгету, Майю, Алкиону, Гайетану и Эльвиру[161], бедняжечку.
Холодок того же страха, который заставил его честь под вечер отправиться в здание суда перечитывать документы, пробежал по его позвоночнику, и, возможно, из-за того, что стояла промозглая ночь, дон Рафель почувствовал себя незащищенным, конечно не до такой степени, как Андреу, лежавший на койке с открытыми глазами, глядя на темную стену перед собой, не думая о звездах и еще не понимая, что с ним происходит, но с твердой уверенностью, что он гниет заживо и что, однако, ему не дадут сгнить полностью, потому что день окончания его срока годности уже известен – двадцатое декабря, День святого Доминика[162]. Душа юноши безутешно рыдала изо всех сил, но дон Рафель не слышал этих рыданий, даже в тихом саду, среди тихих звезд.
9
После двадцать восьмого ноября Барселона устроила себе несколько ясных дней. Она распорядилась разогнать тучки в небе, распростертом над ней, и солнце, уже весьма ослабевшее к этому времени года, снова получило возможность свободно по нему передвигаться, дотягиваясь лучами до самых недосягаемых уголков и превращая вечную уличную грязь в маленькие твердые скульптуры в форме дна лужи или отпечатков колес телеги, оставленных посреди улицы. Люди снова стали выходить на улицу, ошалев от такой благодати, и от одного квартала к другому разносились радостные удары молота кузнеца, кующего ножи возле Портаферрисс, или стук горшков гончара, расположившегося возле церкви Сан-Север. Улица Формаджерия[163] вновь запахла сыром, а на улице Видрьерия[164] начало раздаваться привычное дребезжание. Улицы Сомбререрс[165] и Фласадерс[166] снова стали казаться многолюднее от разговоров, и молчание, которым дождь наполнил аристократическую и окаменелую улицу Монткада, нарушилось скрипением карет и болтовней прохожих, желающих поразвлечься. Барселона набиралась сил, словно провела все дождливые недели без движения, а теперь всем хотелось наверстать упущенные дни вынужденного застоя.
С ясной погодой наступили холода. Казалось, они терпеливо ждали, когда закончатся осенние ливни, чтобы наконец прийти. Люди достали из ларей и сундуков одежду потеплее и, сами того не замечая, начали ходить несколько сгорбившись, как будто это спасало от холода. И жизнь продолжалась в привычном темпе: в порту разгружали товары, крестьяне приезжали в Барселону и уезжали обратно, продавцы со складов зерна шугали крыс и обслуживали заказчиков, фабрики индийских тканей готовили товар к лету, нищие занимали свои любимые уголки у входа в церкви или возле таверны «Рока» на улице Петричоль, где готовили фидеуа[167], прекрасное место; адвокаты и судебные поверенные затевали тяжбы, а доктора были всегда готовы уморить больного, раз уж пришла ему пора отправиться в мир иной. Тысяча городских колоколов возносили Небу молитву Святого Розария, славили Бога и напоминали простым смертным о расписании церковных служб и каждодневных дел. И каноник Пужалс, при звуке колокола Кафедрального собора, который прозвали Томасой (три удара, тишина, два удара, тишина, три удара – значит, хоронят женщину), почувствовал себя счастливым, потому что ему наконец удалось разумно распределить места на скамьях и в креслах ко дню новогоднего молебна в честь наступления нового века. «Разумное распределение» вовсе не означало, что все останутся довольны, поскольку францисканские монахини из квартала Раваль уже были несколько на взводе, как и служащие, находившиеся под началом генерал-капитана, которые вообразили себе, «будто я должен разместить в соборе всю армию». И советник Далмау из городской ратуши раскричался: это канонику было труднее снести, чем он, интересно, виноват, если в центральном нефе Кафедрального собора больше никто не может уместиться. И да, разумеется, когда все праздники закончатся, все, кому не лень, захотят увешаться медалями за то, как распрекрасно все было организовано, потому что такова человеческая природа; и в первую очередь господин епископ. А если, боже сохрани, что-нибудь пойдет не так (скажем, если каноник Касканте или сам господин епископ запутается в новом облачении и запнется, или рухнет колокол, или не хватит ладана, или облаток на всех недостанет, или праздничные сутаны служек окажутся изъеденными молью и придется брать другие напрокат в церкви Санта-Мария дель Мар или, о ужас, даже обратиться в церковь Санта-Мария дель Пи), тогда все начнут отмахиваться и говорить: «Ах, это виноват каноник Пужалс, это его ответственность». В общем, жизнь шла гладко, без сучка и задоринки. Андреу Перрамон, еще больше прогнивший изнутри и покрывшийся коростами снаружи, получил уведомление от своего наипредприимчивейшего адвоката, что ничего больше предпринять невозможно. («Но я ее не убивал».) Что больше некуда обращаться с апелляциями и подавать прошения о помиловании («Но ведь меня не за что миловать! Я ее не убивал!»)… потому что власти непоколебимы. («Я с ума сойду: я же ни в чем не виноват!») К тому же необходимо добавить, что подзащитный практически ничем, если не сказать совсем ничем, не помог своему адвокату. («Катитесь ко всем чертям».) В общем, в Барселоне ничего особенного не происходило. Все шло своим чередом, как течет грязная вода, а она действительно текла по улице Риера де Сан-Микель[168] по направлению к бульвару Рамбла, напоминая жителям Барселоны о столь многих дождливых неделях.
И вот снова пошел дождь. Произошло это в День святой Люции[169], который в тысяча семьсот девяносто девятом году приходился на пятницу. Дождь вернулся как старый друг, не спрашивая разрешения, ближе к вечеру, как раз когда донья Марианна очень доходчиво объясняла мужу: «Нет-нет-нет, и это мое последнее слово».
– Не понимаю, почему тебе не хочется идти на этот ужин.
– Потому что мне полковник Кобос совершенно безразличен, к тому же в эти дни в братстве у нас работы невпроворот. И я тебя уже предупреждала, это мое Последнее Слово!
– «Работы невпроворот»…
– Вот именно, мой драгоценный: работы невпроворот. Просто тебе всегда было неприятно, что Я Имею Такое Влияние в Братстве Крови.
– Напротив, я полностью это одобряю, Марианна. На самом деле… – Дон Рафель не знал, как ей сказать, что это сочетание казалось ему превосходным: он, по долгу службы, отправлял людей на виселицу, а донья Марианна, по зову благочестия, утешала их в последние минуты. Великолепное сочетание. Жаль, что женщины не могли занимать главенствующую роль среди утешителей… – Но у меня в голове не укладывается, что ты не можешь уделить несколько часов…
– В другой день, возможно, и смогу. Но в следующий четверг… это невозможно, Рафель. И ты прекрасно это знаешь.
– Я не могу не пойти на ужин, – сказал он, вставая с места и направляясь к окну. – Вот дьявол, опять дождь пошел.
– Тогда ступай один. Я должна исполнить свой долг перед братством.
Дон Рафель смотрел, как идет дождь. По его коже пробежал неприятный холодок, и он не затруднил себя ответом. С первыми каплями дождя перед ним снова предстало лицо Эльвиры, а с ним – и страх, с каждым разом все больше его обессиливавший. Дон Рафель сделал над собой усилие, чтобы вернуться к разговору. Он рассерженно запыхтел. Ему было совершенно безразлично, будет ли его сопровождать супруга. Напротив, без нее он мог более свободно и безнаказанно предаваться грезам о чужих женах. Но его невероятно раздражало, что она ему противоречит. На ужин он пойдет один, это было предельно ясно, поскольку во всем, что было связано с домашним укладом, донья Марианна имела право не только на Последнее, но и на Единственное Слово. И прощальный ужин полковника Кобоса, каким бы адъютантом он ни приходился его высокопревосходительству генерал-капитану, какое бы новое назначение ни ожидало его при дворе, какие бы добрые воспоминания ни было необходимо запечатлеть в его тупом армейском мозгу на случай, если когда-либо придется просить его об одолжении, она, столько боровшаяся за свое положение в братстве Крови, в ночь бдения о заключенном, в последние часы перед его казнью, не могла ходить по банкетам и заниматься глупостями. Ее уделом был пир смерти.
– И довожу до твоего сведения, что через час я должна быть в тюрьме.
– Ты? – чуть не расхохотался его честь.
– Посетить больного и заключенного в темницу, – продекламировала супруга. – Пятое дело милосердия[170]. Иногда мне кажется, что тебя в детстве мало учили катехизису[171]. – Она наставила на него обвинительный палец. – А в следующий четверг, сколько бы ты ни пытался этому помешать при помощи абсолютно несвоевременного ужина, Я Обязательно Исполню Седьмое Дело Милосердия.
– Седьмое? – замешкался дон Рафель. – Которое из них седьмое?
Однако донья Марианна, глубоко оскорбленная его невежеством, «какое варварство, господи боже ты мой», развернулась, вышла из гостиной и направилась к себе в комнату, следуя обычным маршрутом, который использовала для того, чтобы продемонстрировать, что ее обидели.
Тюремщик почесал неровно выбритую щеку и посмотрел на юношу, раскрыв рот, как будто хотел что-то сказать, но не решался. Потом запер решетку на двери камеры и удалился вглубь темного коридора при колеблющемся свете свечи. Он служил в тюрьме много лет, и такое близкое соприкосновение со смертью сделало его ко многому очень чувствительным, хотя он и состарился, и здоровье его хромало. Страсть к жизни, вкупе с любовью, представлялась ему одной из самых нелепых человеческих страстей. И ненависть. Ненависть тоже трудно было понять. Будучи доморощенным философом, он не переставал удивляться тому, сколько на свете усталых больных стариков, которые все усилия прилагают к тому, чтобы поскорее умереть, но ничего у них не выходит, и они все живут да живут, что ни делай. Помимо этих помешанных на смерти, его также изумляли многие его подопечные, которые, хоть и живут хуже крыс, не сдаются; и предпочитают эту вонючую, гнилую, никуда не годную и разбитую жизнь ставящей все на места смерти. Но самое глубокое впечатление производили на него случаи, подобные тому, который произошел с этим юношей… Когда люди в самом расцвете сил по решению власть имущих внезапно превращались в ходячих мертвецов, обездвиженных и гниющих. Старик доковылял до угла, в котором проводил большую часть времени, где стоял его стол, за которым он ел, постоянно делая над собой усилие, чтобы ни о чем не думать по-настоящему, потому что терпеть такую отвратительную жизнь очень тяжко.
В тот День святой Люции, покровительницы слепых, ему вздумалось спросить у Перрамона: «Послушай, послушай, так ты убил ее или нет?» И Андреу вместо ответа выблевал всю пареную репу, которую в тот момент ел, прямо на тарелку, гадость какая, и, вытирая губы рукавом рубашки, посмотрел на тюремщика таким жутким взглядом, что тот тысячу раз пожалел, что задал этот вопрос.
Вот почему, когда кругленький, краснолицый, жизнерадостный бессменный советник братства Крови из прихода Санта-Мария дель Пи, патер Пере Чикарт, явился в его владения, старик похолодел от ужаса. Он всегда узнавал об участи своих подопечных по косвенным признакам: если до заключенного никому не было дела, значит ему суждено гнить в этих стенах до тех пор, пока смерть не сподобится сделать ему одолжение и забрать его; появление дежурного офицера указывало на скорое освобождение; но если к ним заявлялся кругленький, жизнерадостный, краснолицый отец Чикарт, это означало, что вслед за ним примчатся хищные куницы из братства Крови. Дурной знак. Видно, какой-то плотник уже сколачивает эшафот на площади перед зданием церкви Санта-Мария дель Пи. Тюремщик даже и догадываться не мог о том, что бессменному советнику братства Крови, патеру Пере Чикарту, пришлось сражаться, аки тигру, с самой супругой председателя Верховного суда, «да поможет нам Господь держаться от него подальше». Вышло так, что этой даме, руководимой неправильно понятым благочестием, втемяшилось в голову взять на себя роль, отведенную мужчинам, и быть с приговоренным к смертной казни в решающий момент, а дело это тонкое и, даже если ты много раз брал на себя эту ответственность, всегда непростое, «и это я не для красного словца говорю». К тому же предоставление духовного утешения является прерогативой бессменного советника, и все тут (четвертый Протокол второго свода правил братства). Донье Марианне, одним из сокровенных желаний которой было поближе подобраться к висельникам, пришлось довольствоваться туманным обещанием пересмотреть устав в будущем, как несколько дней назад дал ей слово поступить сам председатель братства. И поскольку в конце концов она отступилась от идеи воспользоваться влиянием своего мужа, ей было предоставлено почетное право возглавить шествие в день казни, хоть она и женщина. Это тебе не шутки. И кто остался недоволен, тому никак не угодишь, особенно если принять во внимание, что донья Марианна к этому дню приготовила новое облачение, специально для дам, на котором крест был вышит не на рукаве, а на груди. «И я уверена, мужчины вскоре начнут нам подражать. Только представьте себе тридцать членов братства, шествующих с алыми крестами на груди, какое зрелище».
[160] Сидерическим называется ответвление астрологии, использующее сидерический зодиак, привязанный к звездам. В отличие от традиционной астрологии в нем не различается понятие «эклиптические созвездия» от понятия «знаки зодиака». Сидерический – значит «звездный» (от лат. sidus – созвездие, звезда, небосвод).
[161] На Гайетану и Эльвиру здесь заменены имена нимф Келено и Астеропы.
[162] Имеется в виду католический святой Доминик Силосский (1000–1073).
[163] Сыроваров (кат.).
[164] Стекольщиков (кат.).
[165] Шляпников (кат.).
[166] Вязальщиц (кат.).
[167] Фидеуа – блюдо испанской кухни, готовится из морепродуктов и отличается от паэльи тем, что в качестве соединительного продукта в нем вместо риса используется жареная «сухая» вермишель.
[168] Река Святого Михаила (кат.).
[169] День святой Люции – праздник, отмечаемый 13 декабря в католических и протестантских странах. Считается, что название праздника связано с мученицей из Сиракуз, ослепленной и убитой за веру в Христа.
[170] Дела милосердия – христианские поступки, которые исполняются в воздаяние грехов и от любви к ближнему. Эта практика популярна в Католической церкви как акт покаяния и милосердия. Дела милосердия традиционно делятся на две категории – «Телесные дела милосердия», касающиеся материальных нужд других людей, и «Духовные дела милосердия», касающиеся их духовных нужд; каждая из которых состоит из семи элементов. Семь телесных дел милосердия: 1) накормить голодного; 2) напоить жаждущего; 3) одеть нагого; 4) приютить бездомного; 5) посетить больного и заключенного в темницу; 6) выкупить пленного; 7) похоронить мертвого.
[171] Катехизис (от греч. katechesis – поучение, наставление) – это руководство, содержащее основные положения христианского вероучения.
Конец ознакомительного фрагмента.