Он пожимает плечами, как будто такие задержки — нормальный ритм жизни, и спрашивает:
— Хочешь посмотреть город, прежде чем ехать?
Наима кивает и поправляет на плечах тяжелый рюкзак.
Она идет по улицам за Ифреном, вертя головой то туда, то сюда. Алжир то и дело ускользает от ее взгляда множеством украшенных лестниц, они взбираются ломаными линиями на холмы, вершин которых ей не видно. Полосатые шторы висят на окнах и создают маленькие зоны тени и тайны на балконах из кованого железа. По обе стороны улицы электрические провода перепутались с бельевыми веревками и листьями редких пальм. Наима открывает новый континент и жалеет, что впервые увидела Алжир наперекосяк: правое плечо вывернуто слишком короткой лямкой.
— Лалла сказал мне, что ты тоже художник, — пыхтит она, стараясь поспевать за Ифреном.
Он улыбается и пожимает плечами:
— Неофициально.
— То есть? — спрашивает Наима.
— Я пишу на пленэре, — отвечает он — не то туманно, не то бессмысленно.
Они поднимаются к почтамту, прекрасному, как затерянный дворец халифа, с его девственной белизной, на которой выделяются три огромные двери. Минуют сад часов в цвету, где на скамейках спят чернокожие молодые люди, подложив под головы узелки, потом здание министерства внутренних дел, строгости которого не убавил даже стройный ряд ослепительно зеленых пальм. Улицы запружены живой гомонящей толпой. Наима то и дело останавливается, чтобы не налететь на прохожих, а в нескольких шагах от нее Ифрен как будто инстинктивно знает, в каком направлении перемещаться, избегая встречных тел, и ему-то замедлять шаги нет нужды. Она идет вслед за ним по Алжиру как старая китаянка — мелкими шажками.
Они свернули с широких проспектов на улицы, которые изгибаются под странными углами. За первыми рядами колоссальных сверкающих зданий город носит былое великолепие как старый потрепанный костюм. Здания обшарпаны, грубо утыканы телевизионными антеннами, и каждое по отдельности Наима наверняка сочла бы безобразным. Но при всем их упадке они возвышаются над морем и над закругленной бухтой, а летящие ступеньки внезапно открывают панорамный вид, красота которого превышает все построенное человеком и лучами отсвечивает от каждого дома.
Шелест арабской речи окружает Наиму, он знаком ее слуху, но смысла уловить она не может. Ни дни, проведенные с Йемой в языковой среде, ни часы, потраченные за школьным учебником, не позволяют ей понять, что говорится на алжирских улицах. Она узнает звуки, как узнавала в детстве пение птички, которая свила гнездо у окна ее комнаты, но они ничего ей не говорят. Она пытается сосредоточиться и вычленить слова из потока фраз. Смысл мучительно ищет путь к ее мозгу и угасает, не дойдя до конца. Невнятные останки звуков ничего больше не значат. Разговоры, надписи на рекламных щитах — все это обращено не к ней. Ничего до нее не доходит, кроме редких французских слов, вдруг выскакивающих из быстрой арабской речи и буквально бьющих ее по ушам.
— Тебе надо поменять деньги? — спрашивает Ифрен.
При мысли о пачке банкнот в ее бумажнике Наима нервничает. Обычно она не носит с собой наличных. Ей нравится мысль, что карманник, укравший ее кошелек — а объявления в парижском метро часто предупреждают о такой опасности, — мало чем поживится.
Ифрен ведет ее по людным улочкам рынка, где фрукты и овощи под солнцем, припекающим все жарче, источают сладковатый запах гниения. Повсюду, стоя за прилавками или сидя на перевернутых ведрах, мужчины курят, резкими движениями поднося сигареты ко рту. Они ворочают ящики одной рукой, продолжая затягиваться, или зажимают тлеющий окурок в зубах, чтобы освободить руки, и вынуждены при этом щурить глаза от дыма. Пепел сыплется на фрукты и овощи, в тазы, где на полурастаявшем льду разложены дары моря, в бочонки с маленькими клейкими кальмарами, и окурки плавают на поверхности серой воды.
Наиме тоже хочется закурить, но, когда она сует руку в сумку за пачкой сигарет, Ифрен с неодобрительной миной останавливает ее:
— Не здесь, не на улице.
— Я не имею права курить?
— Дело не в праве. Никто тебе не запрещает. Но косые взгляды, замечания…
— Мне на них плевать, — легкомысленно отвечает Наима, пожав плечами.
Она напускает на себя пресыщенный вид, мол, мы и не такое видали, и тут же сознает, что подражает Соль в ее прошлом, изобилующем опасными путешествиями.
— Ты уверена? — спрашивает Ифрен с задумчивой улыбкой. — Ты знаешь, что это такое — чувствовать, как вся улица тебя ненавидит? Как любой, представься ему случай, дал бы тебе пощечину? Хочешь попробовать?
Наима прячет пачку «Кэмела» на дно сумки.
— Подожди, вот приедем в Тизи, там к женщинам относятся немного иначе.
Под рынком, в глубинах площади, есть торговая галерея, но помещения для современных бутиков почти все пусты — слишком дорого для большинства торговцев, которые продолжают продавать свой товар на улице, на коробках и ящиках. Ифрен ведет ее в один из открытых магазинов, бутик кожи со светящимися стенами. Хозяин, думает Наима, точь-в-точь визирь из мультфильмов — бородка острая, а под угольно-черными бровями усталые газельи глаза.
— Дай ему твои евро, — велит Ифрен. — У него лучший обменный курс во всем Алжире.
Банкноты в ее бумажнике сменяются новой пачкой, теперь на них изображены слоны, буйволы, антилопы и старинные корабли с надутыми ветром парусами. Наима ищет картинки, нарисованные Иссиахемом, о которых говорил Лалла, но те банкноты, наверно, больше не в ходу. Она испытывает короткое и острое разочарование, которое еще не раз посетит ее во время этого путешествия, при мысли, что Алжир, развиваясь и модернизируясь, за истекшие десятилетия избавился от того, что для нее, Наимы, представляло важную веху, один из редких ориентиров, почерпнутых из лаконичных рассказов.
Они встречаются с другом Ифрена на площади Эмира Абделькадера — раньше она называлась площадью маршала Бюжо. «Милк-бар» еще существует и продает прямо из настежь распахнутых огромных окон мороженое и содовую. Статуи же французского маршала, губернатора Алжира с 1840 по 1847 год, прославившегося своими небанальными методами ведения войны, — он, например, окуривал дымом сотни укрывшихся в пещерах простых крестьян, чтобы те умерли от удушья, — больше нет. Ее вернули на родину в 1962-м и много позже установили в маленьком городке в Дордони. Строгая скульптура Бюжо с рукой на сердце уступила место конной статуе Абделькадера, держащего саблю наголо. Эмир, с которым французский маршал воевал почти десять лет и вынудил его сдаться, из побежденного в момент провозглашения независимости превратился в героя, и на привинченной под статуей табличке он называется «гуманистом, философом и отцом-основателем алжирского государства». Наима рассеянно читает эту надпись, ее внимание сосредоточено на облепленном скотчем автомобиле, багажник которого открывает Ифрен. Алжир для нее — лишь вступление, как те зоны между аэропортом и центром зарубежных столиц, на которые смотришь с заднего сиденья такси, смутно пытаясь угадать, а как же выглядит скрытая за ними страна. Знай Наима, что в конце лета 1956-го ее дед был здесь, всего в нескольких метрах от места, где стоит она сейчас, под дождем из стекла, гипса и крови, — наверно, с жадностью всматривалась бы в площадь, представляя на месте задевающих ее прохожих знакомые лица, и попросила бы у Ифрена несколько лишних минут, чтобы попытаться вообразить тогдашний грохот и страх. Но Наима знает так мало, что ей не терпится покинуть столицу, и она без сожаления садится в старую машину.
Когда они медленно выезжают из города на восток, Ифрен предлагает ей посмотреть фотографии его произведений. Она видит стены комиссариатов, мэрий, помещений политических партий, покрытые огромными лицами и берберскими символами. Дальше — фасады роскошных вилл, на которых нарисованы зыбкие тени, корчащиеся и кричащие между линиями тьмы. У Ифрена нет дядиной точности, думает она, просматривая картинки, но он явно лучше себя чувствует в большом формате. Его гигантские картины берут город в полон, заставляя забыть о слабости штриха. От некоторых просто захватывает дух.
— Ты спрашиваешь разрешения, прежде чем начать фреску? — интересуется она.