— Я скромен и благороден. Женщины, напротив, любят развязных и бессердечных. Таких, как ты.
— Не горюй, — сказал Боровков. — Может быть, и тебя кто-нибудь полюбит по ошибке.
Однажды ночью он занемог. Боль родилась в левом боку, тупая, и начала растекаться, вскоре кипящими струйками достала аж до печени. Он потихонечку выл и перекатывался на постели. Надеялся, что сумеет перетерпеть, но стоны его подняли на ноги мать, она примчалась из своей комнаты в ночной рубахе, перепугалась до смерти, запричитала, заохала, заметалась, потом вызвала «Скорую помощь». Приехал молоденький врач, очкастый, волевой, и с ним — хорошенькая, с насупленными бровками медсестра. Перед ней особенно Сергею было стыдно выказывать свою внезапную немощь. Он пытался улыбаться, даже шутить, и от этих усилий застывший к тому времени в животе металл начал прокручиваться.
— Похоже, почечная колика, — авторитетно определил врач, деловито его ощупав и растряся. Он что-то сказал медсестре, та расколола несколько ампул и набрала дополна внушительных размеров шприц. С лица ее, когда она делала укол, не сходило выражение томной печали, словно она провожала в дальний путь близкого человека.
— Если хотите, — сказал врач, — отвезем вас в больницу.
— Не надо. Отлежусь.
Он старался не смотреть на мать.
Видно, ему всобачили что-то чудовищное. Боль иссякла, от нее осталась гулкая тяжесть. В грудь словно вогнали воздушный шар, который то вздувался, гоня тошноту к горлу, то опадал, свиваясь влажными складками в желудке. Сознание постепенно померкло, язык с трудом ворочался.
Оцепенение, которое его охватило, было, пожалуй, хуже и страшнее любой боли. Будто издалека, из-за горы, он слышал, как врач что-то наказывал матери, когда уходил. Мать вернулась одна, склонилась над ним синим лицом.
— Погаси свет, — шепнул он.
— Тебе ничего не надо?
— Погаси свет!
Чудилось ему, что он Плывет в пространстве, разбухая, еле дыша, одинокий, жалкий, и нет конца этому жуткому путешествию. «Так может быть только в смерти», — подумал он. Мир, доселе благополучно заключенный в понятные формы, расклеился по всем швам, как и его собственное тело: все слилось в пустоту без дна и без края, где нечего потрогать, и единственная спасительная зацепка — светлый блик окна. Как это несправедливо, что он умирает молодым. Наверное, минуло несколько столетий, прежде чем он погрузился в беспросветный сон.
Тренер Кривенчук уговаривал не бросать бокс, обещал включить его в будущую диссертацию. Он пригласил его к себе домой на воскресный ужин. Там Сергей познакомился с супругой Кривенчука и дочкой Кривенчука, по виду мать и дочь были одного возраста. Лет по шестнадцати обеим. Но жена у Кривенчука была безропотная, а дочь то и дело встревала в разговор и ни в чем не соглашалась с отцом. Хозяину это нравилось. Семья у Кривенчука была дружная, это Сергей сразу отметил, а ершистость девчонки Ксюты только добавляла в домашнюю атмосферу немного перчика. Ксюта оказалась остроумной не по годам. Встретила она гостя словами: «Во, еще один папин супермен кулакастый притопал!» Но позже, за долгим застольем, прониклась к Сергею симпатией.
— Ты не должен уходить из бокса, — убеждал Кривенчук. — У тебя талант, пойми. Талант на дороге не валяется. Если у человека обнаружился талант, его надо беречь.
— Талант бить по морде, — встряла девица Ксюта.
— Даже так. Кому что дается. Одни ракеты конструируют, а другой стометровку бежит быстрее всех. И то и другое не менее почетно. Да дело и не в этом. Если человек своему призванию изменит, он будет несчастлив. Вот возьми меня, кто бы я был вне спорта?
— Ты бы, папочка, был философом, потому что ты очень умный.
— Я, Федор Исмаилович, ухожу не по доброй воле, а по состоянию здоровья. Как говорится, бодливой корове бог рогов не дает.
Ксюта поглядела на него с сочувствием и подложила ему кусок торта.
— Чушь! — вскричал Кривенчук. — Твое здоровье в порядке. Камешек в почке — ерунда! Это у всех бывает. Ты себя-то не обманывай, Сережа, себя-то не обманывай! Ты душевно надломился. Тот мытищинский бугай тебя сломал. Ну, попробуй опровергни!
— Вас опровергнуть трудно, — мягко, разморенный чаем и присутствием озорной Ксюты, сказал Боровков. — Но, поверьте, я о бугае и думать забыл.
— В чем же дело?
Сергей взглянул на него удивленно. Напрасно он пришел сюда. Кривенчук считает для других хорошим только то, что ему самому понятно. Это уж видно непременное свойство простых и искренних людей. Простые и искренние люди охотно навязывают окружающим свои представления, в свою очередь кем-то им навязанные, а все иное, чуждое, относят на счет лукавого и готовы с яростью искоренять. Одни навязывают образ мыслей, другие страсть к рыбной ловле, кто на что горазд. С этим уж ничего не поделаешь.
— Не обижайтесь на меня, Федор Исмаилович, — попросил Боровков. — Я устроен по-дурацки, то одним увлекусь, то другим. Но все так — блажь, каприз. Я еще себя не нашел. И никакого таланта боксерского у меня нет. Вот у вас, да! Разве можно сравнивать.
Кривенчук молчал.
— Папа, он хитрый, хитрый! Он, наверное, какую-нибудь каверзу задумал. Я таких хитрецов насквозь вижу.
Боровков попытался завладеть ее мельтешащим, блистающим взглядом. Ее взгляд был неуловим и опасен.
— Значит, решил окончательно? — спросил Кривенчук.
— Да.