Прости меня, пожалуйста, за такое громадное промедление ответом на твое хорошее письмо. Конечно, с самого для получения известия (телеграмма) о кончине родной и дорогой моей сестры и твоей мамы ежедневно вынимается просфора о упокоении ее души, также и в Шордине она поминается на каждой обедне. Молюсь я, (но я плохой молитвенник), сестра Оля, и все знавшие ее монахи Оптиной пустыни, я прошу их об этом. Молитесь и Вы о доброй, всегда забывавшей себя для Вас и всегда болевшей о Вас сердцем матери, ведь в этом (в молитве о ней) и выражается наша память и любовь, к ушедшим от нас в другой мир близким и родным людям и в этом выражается общение мира нашего с загробным, и <нрзб.>, сестра тоже там… молится за тех, кого любила, – о ком болела душой в этом мире. Со смертью человек родится в жизнь будущего века, где царствует одна любовь, любовь вечна, она переходит за пределы гроба. Знаю я, дорогая Оля, какое потрясающее впечатление производит смерть матери и еще больше знаю. Потерять мать, также любимого человека! Это такие факты, с которыми не может примириться ни ум, ни сердце, ни дух, ни тело: все болит и все протестует, и только вера в загробную жизнь, в свидание за гробом дает надежду на свиданье, а при вере и надежде! Смерть! где твое жало?! „Там“ увидимся! – остается только подождать некоторое, хотя, может, и продолжительное время. И это то время до желанного свидания, и надо постараться прожить так, чтобы не совестно было встретиться „там“. Мама твоя, конечно, любила тебя не менее других, но жила у других, потому что они более нуждались в ее помощи и потому, что у тебя ей было бы вполне покойно жить, но она не искала личного покоя, всем жертвовала для детей. Мне случалось, дорогая Оля, говорить с ней о тебе. В материальном отношении она была покойна за тебя, но в другом отношении, в смысле веры, близости к Богу, принадлежности к православной церкви, она очень болела о тебе душою. Вот на это и обрати внимание, ведь она в этом отношении, так же как и каждая мать, отвечает за детей перед Богом. Ведь не захочешь же ты увеличить за тебя ее ответственность! Ты любишь свою маму, вот и дай ей великое утешение, в этом выразится твоя память о ней и твоя любовь к ней, исполни ее сердечное желание, о котором она возносит усердные молитвы к Богу, будь ближе к вере, к Богу и церкви. И я полагаю, что, если она говорила со мною о тебе, то это обязывает меня сказать тебе все вышенаписанное и прибавить: не поддавайся неверию и всяким религиозным мудрствованиям, все это растлевает, убивает, отнимает бодрость, энергию и делает жизнь невыносимой, а верь без рассуждения. Молитва по мере сил, близость к Богу и к церкви дает тишину и спокойствие душевное, делает человека энергичным, бодрым, бесконечно сильным, потому что „с нами Бог“! Великое благо и великая сила веры и надежды на Бога: ничего не страшно и все можно перенести. Конечно и там, за пределами гроба, мама твоя молит Господа о тебе и муже твоем, чтобы Господь привел Вас к вере, к церкви и православию.
<…> Да хранит Вас Господь. Желаю милости Божией и всякого благополучия. Кланяюсь всем. Ваш дядя В. Вейденгаммер»[14].
В рукописи иеромонаха Оптиной пустыни Константина «Замечательные случаи Оптиной пустыни и Предтечева скита» мы найдем запись: «14 июня 1900. Поступ<ил> в скит послушн<иком> Виктор
Алексеевич Вейденгаммер инженер-механик 56 л., скончался монах<ом> 17 апреля 1916». Ю. А. Кутырина, в одной из своих статей приводя эти данные, добавляет, что новая церковь Предтечева скита была построена под руководством Вейденгаммера. Первоначально роман и задумывался как ряд очерков об Оптиной, – написать их попросил Шмелева архиепископ Серафим, когда узнал, что Иван Сергеевич бывал в Оптиной и видел старцев. Из очерков, вероятно выполненных бы в столь же простой, скупо-документальной манере, как и другие поздние рассказы, неожиданно стал получаться большой роман: «…пишу, главу за главой (неожиданно) роман „Пути небесные“, печатаю постепенно в газете „Возрождение“. И не думал, что это роман будет: полагал – дам жизнь некую в 3–4 очерках»[15].
С жизни Вейденгаммера внимание автора постепенно переходит на Дариньку, на ее тему: «неземного», «нездешнего», которое главенствует в ее облике и душевной сути (записки об этом цитирует и Ю. А. Кутырина). С образом Дариньки связывается для Шмелева мир потусторонний, явления, чудеса, которых все больше становится в романе. Этот образ, без сомнения, новый в русской литературе. Если сюжет: мужчина ведомый любимой девушкой знаком нам еще по Тургеневу, а такие герои, как Вейденгаммер: мягкие, сомневающиеся и рассуждающие, довольно часто встречаются в русской литературе, то в Дариньке совместилось прежде несовместимое: решительность, сила – и детскость, чистота; земная «прелесть» и глубокая религиозность, стремление к небу. Разумеется, черты родства с тем или иным портретом в галерее женских литературных образов, созданных нашей литературой, она обнаруживает.
Г. Адамович сравнивает героиню с Катериной из «Грозы». «Даринька утверждает, как цель, как образец, именно то, от чего так называемые „новые женщины“ отрекались: верность, вопреки сердечному влечению, скромность, кротость, покорность судьбе. Родственна она Катерине лишь в страстном сознании долга, в волевом напряжении, в силе, скрытой под маской беспомощности»[16]. Если уж заниматься противопоставлением, то не с Катериной, а с Анной Карениной, на что многое указывает в романе: и чтение самой книги Вейденгаммером, и сходная сцена на бегах, и пара: блестящий офицер (Вронский-Вагаев), соблазняющий чужую жену, пусть у Шмелева – и невенчанную (Анну-Дарью). Понятно, что исход тут противоположный. По-толстовски описан театральный спектакль (прием «отстранения»). На этом все аналогии кончаются, потому что вообще у Шмелева с Толстым общего мало. Если этот самобытный художник с кем и родственен – то с Достоевским, что критика отмечала еще с темы униженных и оскорбленных бедных людей в «Человеке из ресторана». В «Путях небесных» из Достоевского, кажется, взят и похотливый старикашка барон, и публичный дом с маленькими девочками (невольно вызывающий в памяти бред Свидригайлова), и сама Москва – не большая цветущая деревня с сердцем – древним Кремлем, как в «Лете Господнем», а зимний, метельный город соблазнов, чьи скамьи на бульварах напоминают Петербург.
Героев Достоевского (к «Идиоту» он даже написал предисловие в последние годы жизни) и имел в виду Шмелев, создавая Дариньку. «Наша великая литература дала чудесные образцы волевых женщин, девушек русских… – куда больше и ярче, чем – волевых мужчин. Правда, многие из этих „волевых“ и чудесных сломали свою жизнь!.. Хотя бы и эта удивительная Аглая Епанчина… – куда вышло?!.. А ведь это – перл, это женщина – дитя… это – вся чистая!<…> Предчувствую, что я – не сознавая – искал того же в „Путях небесных“. Моя Даринька пока в зародыше. <…> И я чую, что будет мне трудно… если суждено работать дальше… – завершить образ Дариньки»[17].
И действительно, Даринька, эта пленительная женщина, в которую влюблены все мужчины поголовно, а прежде всего сам Иван Сергеевич, воспринимается нами как живая, волнует и трогает, пока грешит и кается в первом томе. Как только же она начинает поучать и изрекать истины, полные «неизреченного смысла» в томе втором, все это вызывает скуку, приедается и раздражает. И ничего не остается, как согласиться с И. Ильиным[18].
Почему Шмелеву не удался второй том «Путей небесных» – не потому ли, что и второй том «Мертвых душ» не смог написать Гоголь?
Возможно ли вообще изобразить «неземное» – а в Дариньке именно это Шмелев подчеркивает? Изобразить «царство Божие на земле» – ведь второй том, жизнь Дариньки с Вейденгаммером в Уютове, и представляется Шмелеву таким царством? В силах ли человека показать ИДЕАЛ, святость?! Не случайно ли жития святых лишены всякой художественности, изобразительности (как и русские иконы, строго канонические, где открыто лишь лицо и руки – в отличие от земной прелести католических мадонн)? И когда Шмелев в небольших рассказах о чудесном отказывается от художественности – его произведения строго-прекрасны. А когда во втором томе
«Путей небесных» пытается соединить тенденцию с художественностью, учительный смысл – прежним блеском и игрой красок, «показывая» нам предметы, как пишет А. Труайя, – у него ничего не получается. О святом можно рассказывать. Показывать его нельзя.
На этом споткнулся не один русский писатель, и прав видный эмигрантский богослов А. В. Карташев (его имеет в виду Ю. А. Кутырина под литерой А. В. К.), когда писал о замысле «Путей небесных»: «Становилось страшно за художника и человека. Гоголь сошел с ума, Достоевский и Толстой изнемогли!»[19] Ведь все они мечтали создать, как говорил Шмелев, «духовный роман», приходя к мысли, что есть гораздо более высокое и святое, чем искусство. И как важно, что два крупнейших русских романа – «Преступление и наказание» и «Воскресение» кончаются тем, что герои берутся за Евангелие. Но ведь на этом обрываются и «Пути небесные»! И тут мы должны согласиться с Ю. А. Кутыриной: есть действительно смысл и знак в том, что Шмелев не успел продолжить роман дальше, дописать третий том, как он хотел. После болезни и операции, после неудачных хлопот о визе в Америку, куда переехала обитель преп. Иова Почаевского и в которой было писателю отказано из-за клеветнического обвинения в коллаборационизме, Шмелев, казалось, обрел условия для продолжения работы: 24 июня 1950 г. он приехал в обитель Покрова Пресвятой Богородицы в Бюсси-ан-Огт, в 140 километрах от Парижа. В тот же день сердечный приступ оборвал его жизнь. Монахиня матушка Феодосия, присутствовавшая при кончине Ивана Сергеевича, писала: «Мистика этой смерти поразила меня – человек приехал умереть у ног Царицы Небесной под ее покровом»[20].
Е. Осьминина
Пути небесные
22 декабря 1936 г.
Булонь-сюр-Сен
Том I
I
Откровение
Эту чудесную историю – в ней земное сливается с небесным – я слышал от самого Виктора Алексеевича, а заключительные ее главы проходили почти на моих глазах.
Виктор Алексеевич Вейденгаммер происходил из просвещенной семьи, в которой перемешались вероисповедания и крови: мать его была русская, дворянка; отец – из немцев, давно обрусевших и оправославившихся. Фамилия Вейденгаммер упоминается в истории русской словесности; в 30-40-х годах прошлого века в Москве был «благородный пансион» Вейденгаммера, где подготовлялись к университету дети именитых семей, между прочим – И. С. Тургенев. Старик Вейденгаммер был педагог требовательный, но добрый; он напоминал, по рассказам Виктора Алексеевича, Карла Ивановича из «Детства и отрочества». Он любил вести со своими питомцами беседы по разным вопросам жизни и науки, для чего имелась у него толстая тетрадь в кожаном переплете, прозванная остряками «кожаная философия»: беседы были расписаны в ней по дням и месяцам, – своего рода «нравственный календарь». Зимой, например, беседовали о благотворном влиянии сурового климата на волю и характер; великим постом – о душе, о страстях, о пользе самоограничения; в мае – о влиянии кислорода на организм. В семье хранилось воспоминание, как старик Вейденгаммер заставил раз юного Тургенева ходить в талом снегу по саду, чтобы расходить навалившееся «весеннее онеменение». Такому-то систематическому воспитанию подвергся и Виктор Алексеевич. И, по его словам, не без пользы.
Виктор Алексеевич родился в начале сороковых годов. Он был высокого роста, сухощавый, крепкий, брюнет, с открытым, красивым лбом, с мягкими синими глазами, в которых светилась дума и вспыхивало порой тревогой, Всегда в нем кипели мысли, он легко возбуждался и не мог говорить спокойно.
В детстве он исправно ходил в церковь, говел и соблюдал посты; но лет шестнадцати, прочитав что-то запретное, – Вольтера или Руссо, – решил «все подвергнуть критическому анализу» и увлекся немецкой философией. Резкий переход от «нравственного календаря» к Шеллингу, Гегелю и Канту вряд ли мог дать что-нибудь путное юному уму, но и особо вредного не случилось: просто образовался некий обвал душевный.
– В церкви, в религии я уже не нуждался, – вспоминал о том времени Виктор Алексеевич. – многое представлялось мне наивным, детски-языческим. «Богу – если только Он есть надо поклоняться в духе, а в поклонении Бог и не нуждается», – думал я. И он стал никаким по вере.
Сороковые годы ознаменовались у нас увлечением немецкой философией, шестидесятые – естественными науками. В итоге последнего увлечения – крушение идеализма, освобождение пленной мысли, бунтарство, нигилизм. Виктор Алексеевич и этому отдал дань.
– Я стал, в некотором смысле, нигилистом, – рассказывал он, – даже до такой степени, что испытывал как бы сладострастие, когда при мне доходили в спорах до кощунства, до скотского отношения к религии. В нем нарастала, по его словам, «похотливая какая-то жажда-страсть все решительно опрокинуть, дерзнуть на все, самое-то священное… духовно опустошить себя». Он перечитал всех борцов за свободу мысли, всех безбожников-отрицателей и испытал как бы хихикающий восторг.
– С той поры «вся эта ерунда», как называл я тогда религию, – рассказывал Виктор Алексеевич, – перестала меня тревожить. Нет ни Бога, ни дьявола, ни добра, ни зла, а только «свободная игра явлений». И все. Ничего «абсолютного» не существует. И вся вселенная – свободная игра материальных сил.
Окончив Московское техническое училище, Виктор Алексеевич женился по любви на дочери помещиков-соседей. Пришлось соблюсти порядок и окрутиться у аналоя. Скоро и жена стала никакой, поддавшись его влиянию, и тем легче, что и в её семье склонялись к «свободной игре материальных сил».
– С ней мы решали вопросы: что такое – нравственное? что есть разврат? Свободная любовь унижает ли нравственную личность иль наоборот, возвышает, освобождая ее от опеки отживших заповедей? И приходили к выводу, что в известных отношениях между женщиной и мужчиной нет ни нравственности, ни разврата, а лишь физиологический закон отбора, зов, которому, как естественному явлению, полезней подчиняться, нежели сопротивляться, что брезгливость и чистоплотность являются верным регулятором, что отношение к явлениям зависит от наших ощущений, а не от каких-то там «ве-ле-ний». И вот когда то случилось, – рассказывал Виктор Алексеевич, – она… – он никогда не говорил «жена», – она мне с усмешкой бросила: «Никакого разврата, а… физиологический закон отбора… и зависит от наших настроений!»
Курс он кончил с отличием. Еще студентом он сделал какие-то открытия в механике, натолкнулся на идею двигателей нового типа, «как бы предвосхитил идею двигателей внутреннего сгорания дизеля».
Первые годы женитьбы он все свободное время сидел за своими чертежами, пытаясь осуществить идею. Жена любила наряды, хотела блистать в свете и блистала, а он, при всей своей страстности к жизни и ее дарам, «чуть ли не похотливости к жизни», как он откровенно признавался, вычислял и вычерчивал, уносился в таинственный мир механики, тщась раскрыть еще неразгаданные ее тайны. Его стали томить сомнения: хорошо ли сделал, что стал инженер-механиком? не лучше ли было бы отдаться «механике небесной» – астрономии? Он схватился за астрономию, за астрономическую механику, и ему открылась величественная картина «движений в небе». Он читал дни и ночи, выписывал книги из Германии, и на стенах его кабинета появились огромные синие полотна, на которых крутились белые линии, орбиты, эллипсы… – таинственные пути сил и движений в небе.
[14] Письмо В. А. Вейденгаммера О. А. Шмелевой. – ОР ГБЛ, ф. 387, к. 10, ед. хр.10.
[15] Письмо Р. Г. Зоммеринг от 6.II.1935.
[16] Адамович Г. Одиночество и свобода. – С 74.
[17] Письмо Р. Г. Зоммеринг от 3.VIII 1947.
[18] Пока издание готовилось к печати, вышла очень интересная статья А М. Любомудрова «Оптинские источники романа И. С Шмелева „Пути небесные“» («Русская литература», 1993, № 3).
[19] Карташев А. В. Религиозный путь Шмелева // Памяти Ивана Сергеевича Шмелева. – Мюнхен, 1956. – С. 38.
[20] Цит. по: Кутырина Ю. А. Светлая кончина И. С. Шмелева //Шмелев Ив. Свет вечный. – Париж, 1968. – С. 375.